Рациональное объяснение это: Недопустимое название — Викисловарь

Содержание

Объяснение — Гуманитарный портал





Объяснение — это одна из основных операций рационального мышления (см. Мышление), под которой понимается включение информации об определённом предмете, явлении или событии в некоторый объемлющий контекст достоверного или общепринятого знания (см. Знание). В науке (см. Наука) объяснение трактуется как важная процедура научного познания (см. Методы научного познания). В этом смысле задачей науки считается не только открытие и описание новых фактов и явлений, но и объяснение того, почему эти факты имеют место, почему явления и события протекают так, а не иначе. К главным философско-методологическим проблемам, связанным с понятием объяснения, относятся следующие:

  • какова его логическая структура объяснения?
  • существует ли специфика объяснения в разных областях знаний?
  • как объяснение связано с предсказанием, обоснованием и другими методами познания?

Этот круг вопросов начал обсуждаться с середины XIX века в работах О. Конта, Дж. Ст. Милля, затем П. Дюэма, Ж. А. Пуанкаре и других исследователей. Так, Дж. Ст. Милль в своей работе «Система логики» (A Systeme of Logic, 1843) выдвинул тезис, что научное объяснение должно строиться по дедуктивной модели. Эта идея послужила одной из основных для философии науки XX века, в которой проблематика объяснения разрабатывалась и тщательно обсуждалась в работах К. Поппера, К. Г. Гемпеля, П. Оппенгейма, Т. Нагеля, Р. Б. Брэйсуэйта, У. Дрея, Г. Х. фон Вригта и многих других философов.

Приоритет в разработке строгих моделей научного объяснения принадлежит К. Попперу и К. Г. Гемпелю. К. Поппер в «Логике научного исследования» (Logik der Forschung, 1934) разъясняет, что для объяснения необходимы, во-первых, универсальные высказывания, носящие характер законов; во-вторых, сингулярные высказывания которые описывают специфические условия (начальные условия), в которых протекает объясняемое явление. Оба эти элемента составляют основание, посылку, из которых

дедуцируется высказывание, описывающее то явление, которое нужно объяснить.

В цикле работ 1940-х годов, в частности, в классической статье «Логика объяснения» (Studies in the Logic of Explanation, 1948), К. Г. Гемпель и П. Оппенгейм детально разработали эту дедуктивно-номологическую схему объяснения, в связи с чем она часто называется «схемой объяснения Гемпеля — Оппенгейма», или «моделью объяснения посредством охватывающих законов». Логическая структура этой модели такова:

Эксплананс — (C1C2 … Cn) / (L1L2 … Lm).

Экспланандум — (Е).

Эксплананс, или посылка объяснения, состоит из сингулярных (единичных, не универсальных) высказываний С1


С2 … Сn, описывающих конкретные начальные условия, и одного или нескольких общих законов L1L2 … Lm. Экспланандум, то есть суждение, описывающее объясняемый феномен, должно быть логически дедуцировано из эксплананса. Этот вывод может быть как математическим, так и использующим обычные правила логики.

На основе этой модели объяснения через «модель охватывающих законов», К. Поппером и К. Г. Гемпелем была показана симметрия между объяснением и предсказанием. Если известны посылки, эксплананс, то они могут быть достаточной основой для предсказания ещё не наблюдавшегося явления. Схема Гемпеля — Оппенгейма допускает также объяснение не только отдельных явлений, но и законов. Экспланансом выданном случае выступают более общие законы, из которых дедуцируется частный закон. Классическими примерами этому могут быть объяснение законов движения планет Кеплера на основе общих законов механики Ньютона, или законов Бойля и Шарля, связывающих макроскопические характеристики газов (объём, давление, температуру), на основе законов кинетической теории, описывающих поведение молекул газов.

В 1942 вышла статья К. Г. Гемпеля «Функция общих законов в истории» (The Function of General Laws in History, 1942), которая положила начало спорам о природе объяснения в гуманитарных и социальных науках. В этой работе Гемпель пытался показать, что его модель объяснения через охватывающие законы носит универсальный характер и что она применима и в историческом познании. Этот тезис вызвал продолжительную дискуссию, в которой основным оппонентом Гемпеля стал У. Дрей. В ряде работ, в том числе в книге: «Законы и объяснение в истории» (Laws and Explanation in History, 1957), Дрей доказывал, что дедуктивно-помологическая модель объяснения несовместима с принципом свободы воли, что она привносит детерминизм лапласовского типа, сомнительный в самом естествознании и неприемлемый в области наук о человеке. Историки, считает Дрей, обычно не используют в своих объяснениях законов, и вообще затруднительно назвать общие законы, действующие в истории. Поэтому историческое объяснение имеет иную концептуальную структуру, которую Дрей эксплицировал с помощью модели «рационального объяснения» и понятия «принципа действия как аналога закона». В своих объяснениях действий людей историк не может обойтись без учёта смысловой стороны их действий, без реконструкции их 


мотивов. Эта реконструкция должна исходить из посылки, что люди прошлых эпох были рациональными существами, которые перед совершением определённых действий явно или неявно провели ряд рассуждений — соизмерили цели и средства, взвесили свои мотивы, оценили ситуацию и так далее. Опираясь на эту презумпцию и на известные ему факты, историк может мысленно реконструировать эти возможные рассуждения, что и даёт в итоге «рациональное объяснение» действия.

Дальнейший прогресс в выявлении логики объяснения в этой области был связан с работами представителей критической философии истории и аналитической философии действия. Э. Эскомб в своей книге «Интенция» (Intentions, 1957) ввела в сферу дискуссий аналитиков понятие интенциональности, используемое до этого в основном в 

феноменологии, а также рассмотрела восходящую к Аристотелю логику практического силлогизма и её применимость к объяснению человеческих действий. Трактовку специфики описания и объяснения социального поведения на основе идей позднего Л. Витгенштейна о «следовании правилу», дополненной методологией М. Вебера, предложил П. Уинч в книге: «Идея социальной науки» (The Idea of a Social Science and its Relation to Philosophy, 1958). Формы практического рассуждения и проблемы телеологического объяснения человеческих действий были рассмотрены в важной работе Ч. Тейлора «Объяснение поведения» (The Explanation of Behaviour, 1964). Детальный анализ соотношений между причинными (каузальными) и телеологическими объяснениями, а также их связей с интенциональным пониманием провёл финский логик Г. Х. фон Вригт в книге: «Объяснение и понимание» (Explanation and Understanding, 1971).



Итогом этих и продолжающихся до сих пор исследований природы объяснения стало представление о том, что в познании используется целый спектр различных его типов, несводимых к первоначально предложенным в позитивизме моделям. Так, в социально-гуманитарных науках в качестве оснований объяснения нередко выступают типологии (типы социальных действий в социологии, типы характеров в психологии и так далее). Важную роль в науках о живой природе и социальных дисциплинах играет объяснение путём включения рассматриваемого явления в контекст охватывающих его систем и связей. Так возникают генетические, функциональные, структурно-системные объяснения, где в качестве эксплананса выступают не законы, а категориальные схемы, лежащие в основе определённых областей знания (например, объяснения каких-либо социальных или биологических явлений через установление тех функций, которые они выполняют в социальной системе или живом организме).




Рациональность — Гуманитарный портал





Рациональность — это понятие философского дискурса, выражающее одну из ключевых тем философии (см. Философия), фундаментальную проблему, решение которой определяется общим содержанием той или иной философско-методологической концепции.

Главная проблема рациональности состоит в выяснении смысла «разумности» как предикации (бытия, действия, отношения, цели и так далее). Уже на уровне этой предельной общности проблема «разветвляется», приобретая различные формы и аспекты:

  • что такое разумность, каковы её существенные определения?
  • к каким родам и видам бытия применимы эти определения?
  • исторически изменяемы и относительны эти определения или же неизменны и абсолютны?
  • возможны ли градации рациональности?

  • на каких основаниях могла бы строиться типология различных типов рациональности?

Ответы на эти и подобные вопросы определяют тот или иной подход к раскрытию темы рациональности.

«Логоцентрическая» парадигма (см. Логос) европейской философии, сложившаяся в Античности и достигшая своей наиболее законченной формы в классическом рационализме, зиждилась на убеждении в абсолютности и неизменности законов вселенского разума, постигаемых человеком и обнаруживаемых им в собственной духовной способности. Наиболее ясными и очевидными из этих законов античная высокая философская классика признавала законы логики (см. Логика), которые, согласно Аристотелю, являются фундаментальными принципами бытия и мышления. От этого ведёт начало тенденция отождествления «рациональности» и «логичности»: всё, что соответствует законам логики, — рационально; то, что не соответствует этим законам, — нерационально; то, что противоречит логике, — иррационально.

Однако «разумность» и «логичность» — не синонимы. Дело не только в том, что логически корректными могут быть и вполне бессмысленные «умозаключения». «Разумность» некоторой системы (объектов, рассуждений, действий, способов поведения и так далее) может быть определена такими, например, признаками, как целесообразность, эффективность, экономия средств для достижения цели, гармоничность и согласованность элементов, объяснимость на основании причинно-следственных зависимостей, систематичность, успешная предсказуемость, и другими подобными свойствами и характеристиками.

Идеал рациональности, выработанный классическим рационализмом (см. Рационализм), охватывает всё возможно бесконечное множество таких характеристик; в этом смысле идеальная рациональность — это совпадение с Абсолютным Разумом. Однако рациональность как характеристика умственных и практических действий человека не совпадает с этим идеалом. Поэтому для описания рациональность «выбирают» те её свойства, которые полагаются существенными. В зависимости от этого выбора, имеющего исторически и культурно обусловленный характер, «рациональность» предстаёт в различных формах. Отсюда — возможность исторической типологии рациональности (античная, средневековая рациональность, научная рациональность Нового времени, «неклассическая» рациональность науки первой половины XX века и другие). Отсюда же — восходящее к Средним векам и закреплённое в философии И. Канта различение «рассудка» и «разума» (соответственно


рассудочной и разумной рациональности). Рассудочная рациональность оценивается по определённым (и достаточно жёстким) критериям (законы логики и математики, правила и образцы действия, каузальные схемы объяснения, принципы систематики, фундаментальные научные законы и другие). Разумная рациональность — это способность оценки и отбора критериев, их обсуждения и критики, она необходимо связана с интеллектуальной интуицией, творческим воображением, конструированием и так далее. Она выступает как основание критической рефлексии над рассудочной рациональностью.

Для рассудочной рациональности критика её критериев выступает как нечто нерациональное или даже иррациональное. Однако догматическое следование жёстко обозначенным и «узаконенным» критериям также есть не что иное, как «неразумность», опасное окостенение разума, отказывающегося от творческого и конструктивного развития. «Критериальный» подход к раскрытию темы рациональности заключает в себе возможность противоречия. Так, если в роли критериев рациональности приняты законы классической (двузначной) логики, то «критика» этих законов сторонниками неклассической (многозначной, интуиционистской) логики (см. Логики неклассические) выглядит иррациональной. Аналогичные подозрения у сторонников «физического детерминизма» вызывают индетерминистические описания объектов микромира. Конфликт может быть «улажен»: двузначная логика перемещается на уровень метаязыка логической теории, и её законы остаются обязательными условиями построения этой теории; детерминизму придаётся «более широкий» (в частности, вероятностный) смысл и так далее. Но если рациональность полностью определяется своими критериями, то сам выбор этих критериев не может быть обоснован рационально (из-за «логического круга») и, следовательно, совершается по каким-то иным, например по ценностным, соображениям. Это делает выбор критериев рациональности результатом явных или неявных конвенций и прагматических решений, а сами эти конвенции и решения могут не совпадать и даже противоречить друг другу.

Противоречие воспроизводится и тогда, когда пытаются определить рациональность через некий её образец (таковым, например, с давних пор считалась наука (см. Наука), в особенности математическое естествознание). Споры, составившие основное содержание философии науки XX века, показали, что попытки определения границ науки и научной деятельности с помощью однозначных критериев рациональности не могут быть успешными. Здесь налицо всё тот же логический круг: рациональность пытаются определить по признакам научности, а научность — через рациональность. Подобные же трудности возникают и с другими «претендентами» на образец рациональности: кибернетическими системами, организацией производства и управления и так далее.

Отсюда попытки определения и применения «частичных» понятий рациональности, не претендующих на философскую всеобщность, но охватывающих значительные и практически важные сферы социального бытия, познания и деятельности. К их числу относится понятие «целерациональности» (или «формальной рациональности»), с помощью которого в экономической социологии М. Вебера описываются отношения производства, обмена, учёта денег и капиталов, профессиональной деятельности, то есть наиболее важные элементы рыночной экономики и соответствующей ей организации общества. По аналогии с «формальной рациональностью» Вебера строились гносеологические и методологические модели рациональности, в которых в качестве познавательных целей выступали: согласованность, эмпирическая адекватность, простота, рост эмпирического содержания и другие аналогичные свойства концептуальных систем. Каждая из таких моделей давала определённое представление о том, каким образом эти цели могут быть достигнуты, и, следовательно, формировала специфический образ рациональности. Отсюда идея, согласно которой «рациональность» есть особый конструкт, не имеющий универсально-объективного референта, но выполняющий методологическую роль, содержание которой определено той или иной моделью рациональности. Тем самым понятие «рациональность» получает трактовку в духе плюрализма.

Однако плюралистическая установка не снимает напряжения, связанного с вопросом о том общем, что имеется у всех возможных моделей рациональности. Поэтому предпринимаются усилия для объединения моделей рациональности в рамках некоторого (более или менее универсального) философско-методологического подхода. Например, рациональными считают способы поведения и деятельности или концептуальные системы, которые могли бы обеспечить продуктивную интеллектуальную и практическую коммуникацию. Рациональность в таких случаях обеспечивается интерсубъективностью, под которой понимают: ясность и общее согласие относительно понятий и суждений (семантическая интерсубъективность), обоснованность суждений фактами и наблюдениями (эмпирическая интерсубъективность), логическую связность и последовательность (логическая интерсубъективность), воспроизводимость образцов действия или рассуждения (операциональная интерсубъективность), общепринятость норм и правил поведения или оценки (нормативная интерсубъективность) (К. Хюбнер).

Характерно, что эти виды интерсубъективности не имеют точных дефиниций, а трактуются интуитивно. Таким образом, общий смысл рациональности как интерсубъективности зависит от принятых (явно или неявно) конвенций данной культуры. Это открывает путь к такой расширительной трактовке рациональности, при которой ни одна из форм интерсубъективности не является доминирующей или парадигмальной. Из этого следует, в частности, что большинство противопоставлений «рациональной науки» и «иррационального мифа» не имеют методологических оснований. Если рациональность — это многообразие форм интерсубъективности, то миф не менее рационален, чем наука (П. Фейерабенд, Т. Роззак и другие).

Таким образом, «критериальный» подход к пониманию рациональности приводит к одной из двух крайностей: с одной стороны, это неправомерная абсолютизация каких-то частных моделей рациональности, которые принимают за рациональность «как таковую», с другой стороны, релятивистская трактовка рациональности, при которой само это понятие «расплывается» в плюрализме частных моделей. «Абсолютизм» как методологическая стратегия опровергается историческим развитием конкретных форм рациональности, релятивизм превращает понятие рациональности в ненужный «привесок» к методологии (см. Методология), в дань метафизической традиции.

Отношение между «критериальной» и «критико-рефлексивной» рациональностью может предстать как парадокс. Подчинив свою деятельность (интеллектуальную или практическую) жёсткой системе критериев, субъект утрачивает ту рациональность, благодаря которой возможна критическая рефлексия и ревизия этой (как и всякой иной) системы. Если он решится на пересмотр или даже на разрушение системы, попытается улучшить её или заменить другой, он поступит иррационально. И эта «иррациональность» как раз и выражает рациональность, присущую ему как разумному существу. Этот конфликт — следствие того, что «критериальный» и «критико-рефлексивный» подходы к теме рациональности искусственно разделены и противопоставлены один другому. Отсюда же представление об этих подходах как об описаниях различных типов рациональности — «низшего» и «высшего». Но оценивать типы рациональности по некой шкале затруднительно, поскольку сама шкала должна быть рациональной, то есть соответствовать какому-то из сравниваемых типов, и, следовательно, сравнение столкнётся всё с тем же «логическим кругом».

Преодоление конфликта возможно, если исходить из принципа дополнительности обоих подходов (в духе методологических идей Н. Бора). «Критериальный» и «критико-рефлексивный» подходы образуют смысловую сопряжённость, совместно описывая рациональность как объект философского и методологического анализа. Применимость идеи дополнительности в роли базисного принципа теории рациональности является предметом современных философско-методологических исследований.

Тема рациональности звучит в современных культурологических, социально-философских, философско-антропологических исследованиях. Так, существует тенденция оценивать развитие культуры по признаку нарастания или убывания в ней элементов рациональности; с развитием рациональности связывают процессы демократизации общества, уровень цивилизации, эффективность социальных институтов. В то же время в чрезмерной рационализации социального бытия видят угрозу для личностного существования человека. Рациональность часто принимают за ограничитель субъективной свободы и творчества. С этим связаны призывы вернуть рациональности во многом утраченную в «техногенной цивилизации» роль наиболее важной культурной ценности, «вновь обратиться к разуму — как той высшей человеческой способности, которая позволяет понимать, — понимать смысловую связь не только человеческих действий и душевных движений, но и явлений природы, взятых в их целостности, в их единстве: в их живой связи». Таким образом, тема рациональности проблематизирует практически все основные сферы, охватываемые современным философским мышлением.




Логические и содержательные трудности рационального объяснения действия :: Федеральный образовательный портал

Опубликовано на портале: 08-02-2003

Инна Феликсовна Девятко

Социологический форум.
1998. 
Т. 1.
№ 1.

Тематические разделы:

Анализируются принципиальные трудности как формально-логические,
так и носящие содержательный характер, возникающие при попытках рационального (и,
шире,
интенционалистского) объяснения деятельности. Прослеживаются источники этих трудностей
в истории социальной мысли.
Рассматривается значение логико-философских дискуссий о возможностях интенционалистских
объяснений для теорий рационального действия в социальных науках и выделяются четыре
основных проблемы рационального объяснения, сформулированные в ходе этих дискуссий.
Далее представлен краткий анализ содержательных трудностей, с которыми сталкиваются
обыденные и профессиональные объяснения действий
в свете современных теорий народной психологии, сознания и речевой компетенции.


Практический силлогизм
Аристотеля, установивший необходимую связь между (1) обоснованными убеждениями
деятеля относительно способов достижения блага, (2) существующим положением
дел и (3) рациональным, т.е. разумным, способом действия стал первым внушительным
подтверждением возможности судить о реально совершаемых людьми поступках,
исходя из вполне формальных критериев логического вывода
, т.е. так
же, как мы судим о теоретических высказываниях. Аристотель не видел противоречия
в том, чтобы рассматривать человеческие поступки в качестве и логически
выводимого, и причинно обусловленного результата совместного действия
желаний и убеждений. Более того, именно способность от правильного суждения
о том, что хорошо или необходимо для действующего (“большая посылка”),
дополненного суждением о том, как обстоят дела (“малая посылка”), перейти
к практическому действию-выводу, Аристотель и воспринимал как определяющую
особенность человеческого поведения (отсюда трактовка человека как “рационального
животного”)1.
Известные даже обыденному сознанию трудности, с которыми сталкивается постулированная
таким образом практическая рациональность, прежде всего, возможный релятивизм
оценок наибольшего блага и “каузальная неэффективность” наилучшего суждения2,
Аристотель попытался преодолеть c помощью двух специальных концепций. Во-первых,
практическая рациональность требует тренировки и обучения, так что молодой
человек лишь постепенно приобретает способность решать, что составляет
благо в конкретной ситуации и как конкретное благо соотносится с благом
как таковым. Иными словами, способность конкретного человека к правильному
практическому суждению — фронезис, практический ум (отличаемый от

эпистемы, научного знания) — предполагает определенную опытность
со стороны данного индивидуума3.
Во-вторых, Аристотель признавал, что правильное суждение далеко не всегда
является необходимым и достаточным условием для осуществления соответствующего
поступка, однако предполагал, что источником этой трудности является не
сама предложенная им модель объяснения действия, а индивидуальное качество
— непоследовательность, акразия4.
Непоследовательный человек обуреваем находящимися вне его контроля страстями,
так что его знание о том, что является благом, просто не оказывает на него
соответствующего каузального влияния. 

При всех оговорках и уточнениях
аристотелевская модель была лишь логической формализацией того фундаментального
предположения, на котором основаны практически все обыденные объяснения
поступков, а также некоторые философские и научные теории действия — предположения
о том, что поведение людей определяется совместным воздействием их желаний
и обоснованных представлений (убеждений) относительно возможных способов
достижения желаемого в той или иной ситуации

На философском жаргоне такие объяснения
часто именуют интенциональными, так как желания и убеждения формируют намерения
(интенции), привязанные к осознаваемому объекту действия либо воображаемому
состоянию его завершения. Рассматриваемые в данном разделе концепции инструментальной
рациональности, описываемые практическим силлогизмом и используемые во
многих теориях социального действия, относятся, таким образом, к более
широкому классу интенционалистских моделей объяснения человеческого
поведения
. Понятие “интенциональности” подразумевает, в конечном
счете,
что действие детерминировано внутренней сознательной репрезентацией цели
или желаемого положения дел и может быть объяснено, предсказано, понято
лишь в соотнесении с этой внутренней репрезентацией. Соответственно, интенциональные
теории действия являются телеологическими. 

Разумеется, существуют и различия
в трактовке понятия интенциональности, преимущественно связанные с более
или менее жестким отождествлением “интенционального” с “сознательным”
или
“психическим” вообще5.
Однако мы будем говорить об этих различиях лишь применительно к конкретным
моделям социального действия. В качестве примера приведем две характерные
современные дефиниции: 

“Понятия интенциональности и интенционального
поведения неотделимы от любого адекватного анализа значения (и, таким образом,
от любого адекватного анализа природы и значимости того, что можно определить
как первичное лингвистическое поведение) в силу того способа, которым они
связаны со способностью адаптации или интерпретации поведения “применительно
к” или “в соответствии с” требованиями нормы или правила. Это,
в свою очередь,
привязано к определенной концепции субъекта — субъекта, могущего произвольно
принимать дискурсивную роль первого, второго или третьего лица, и обладающего
внутренне ему присущей способностью индивидуации самого себя посредством
поддержания во времени интегрированного образа Я… Таким образом, мы приходим
к такому понятию интенциональности, посредством которого события, случающиеся
в данный момент времени, должны мыслиться как отчасти предопределенные
через отсылку к тому, что может иметь место в возможный будущий момент
времени…” [4, p.59-60]. “Внутренне присущие субъекту (intrinsic) интенциональные
состояния, как сознательные, так и бессознательные, всегда обладают аспектуальными
формами… Воспринимая что-то или думая о чем-то, мы всегда делаем это
относительно одних, а не других аспектов воспринимаемого. Эти аспектуальные
свойства очень существенны для интенциональных состояний, так как они часть
того, что делает интенциональное состояние ментальным” [5, p.156-157]. 

Следует заметить, что предложенная
Аристотелем трактовка рационального действия систематизировала описание
интенционального действия, данное Платоном в знаменитом отрывке из диалога
“Федон”, где Сократ полемизирует со взглядами Анаксагора: 

“…Ум у него [Анаксагора] остается
без всякого применения и… порядок вещей вообще не возводится ни к каким
причинам, но приписывается — совершенно нелепо — воздуху, эфиру, воде и
многому иному. На мой взгляд, это все равно, как если бы кто сперва объявил,
что всеми своими действиями Сократ обязан Уму, а потом, принявшись объяснять
причины каждого из них в отдельности, сказал: “Сократ сейчас сидит здесь
потому, что его тело состоит из костей и сухожилий, и кости твердые и отделены
одна от другой сочленениями, а сухожилия могут натягиваться и расслабляться
и окружают кости — вместе с мясом и кожею, которая все охватывает. И так
как кости свободно ходят в своих суставах, сухожилия, растягиваясь и напрягаясь,
позволяют Сократу сгибать ноги и руки. Вот по этой-то причине он и сидит
теперь здесь, согнувшись”. И для беседы нашей можно найти сходные причины
— голос, воздух, слух и тысячи иных того же рода, пренебрегши истинными
причинами — тем, что раз афиняне почли за лучшее меня осудить, я в свою
очередь счел за лучшее сидеть здесь. Счел более справедливым остаться на
месте и понести то наказание, какое они назначат. Да, клянусь собакой,
эти жилы и эти кости уже давно, я думаю, были бы где-нибудь в Мегарах или
в Беотии, увлеченные ложным мнением о лучшем, если бы я не признал более
справедливым и более прекрасным не бежать и не скрываться, но принять любое
наказание, какое бы ни назначило мне государство. 

Нет, называть подобные вещи причинами
— полная бессмыслица. Если бы кто говорил, что без всего этого — без костей,
сухожилий и всего прочего, чем я владею, — я бы не мог делать то, что считаю
нужным, он говорил бы верно. Но утверждать, будто они причина всему, что
я делаю, и в то же время что в данном случае я повинуюсь Уму, а не сам
избираю наилучший образ действий, было бы крайне необдуманно. Это значит
не различать между истинной причиной и тем, без чего причина не могла бы
быть причиною” [6, 98c-e—99a-b]. 

Аристотель, однако, предложил несколько
иную трактовку практической рациональности, более явно увязав цели и интенции
отдельного действующего с объективными критериями блага, а индивидуальное
благо — с благом вообще. Кроме того, он увязал разумные действия с обоснованными
разумными убеждениями, тогда как платоновская трактовка интенциональности,
судя по приведенному отрывку, в принципе допускала возможность поведенчески=эффективного
стремления к ложным, воображаемым или несуществующим целям6

Современные интенционалистские
модели объяснения поведения не всегда строятся в соответствии с традициями
эмпирической науки. Некоторые такие модели отвергают традицию эмпирического
научного исследования, ориентированного на поиск причинных закономерностей
в области социальных наук, считая своей целью не столько объяснение отношений
между фактами-“положениями дел”, сколько понимание логических отношений
между идеями — т.е. они отвергают позицию так называемого эпистемологического
эмпиризма
в пользу эпистемологического рационализма, — однако
обсуждение таких (интерпретативных) моделей останется за рамками данной
работы. Здесь же основной предмет нашего рассмотрения составят модели
инструментальной рациональности
, сохранившие преемственность по отношению
к аристотелевской концепции и принимающие ее ключевой тезис: 

Для того чтобы служить адекватными
объяснениями действия,
желания и убеждения действующего должны не
только рационализировать социальное действие, но и быть его эффективными
причинами.
 

Этот тезис подразумевает принципиальную
возможность создания телеологических теорий разумного поведения, описывающих
практическую деятельность людей на основе эмпирически проверяемых общих
законов, которые соответствуют правилам логического вывода и оперируют
понятиями желаний, убеждений и намерений действующих. Слегка переформулировав
это положение, можно получить более знакомую характеристику рационалистских
теорий действия: они рассматривают описания целерационального действия
в терминах убеждений и желаний действующего в качестве законов,
определяющих наблюдаемое поведение людей. 

Последнее положение довольно долго
воспринималось оптимистически, как залог того, что рано или поздно будут
созданы формальные, пропозициональные и даже строго математические модели
целенаправленного человеческого поведения. Первые же модели такого рода,
разработанные усилиями статистиков и экономистов к концу XIX века, обнаружили
критическую зависимость от содержательных, а не формальных критериев рациональности
целей и убеждений (beliefs) действующих субъектов, т.е. от решения вопроса
о том, что следует считать благом. Вопрос о рациональности (либо
иррациональности) впервые стал формулироваться как вопрос, разрешаемый
эмпирическими средствами, а не в результате применения внеэмпирических
нормативных критериев дискурсивной согласованности, логической имплицируемости
и т.п. Иными словами, оказалось, что оценка поведения как рационального
или иррационального требует не только соотнесения с каким-то формальным
нормативным критерием, но и приписывания действующим объективных целей,

ценностей и интересов. Общеизвестными проявлениями этой фундаментальной
трудности стали дискуссии вокруг понятия “полезности” в экономике, понятия
“мотива” (цели) в правоведении и понятия “идеологии” в социальных
науках. 

Здесь необходимо некоторое уточнение.
Разумеется, философская доктрина несоизмеримости интенциональных и каузальных
описаний деятельности субъекта, характерная для европейской традиции Нового
времени, была отчетливо сформулирована уже И.Кантом7.
Однако осознание этой несоизмеримости как практической и теоретической
проблемы, стоящей перед всяким эмпирическим исследованием человеческого
поведения, относится к середине XIX в., т.е. к периоду институциализации
социальных наук. Видимо, самые ранние дискуссии вокруг проблемы несоизмеримости
рациональных оснований (мотивов) действия и его причин возникли в среде
правоведов. Характерные для либеральных теоретиков права взгляды относительно
условий наступления правовой ответственности в судебной практике, правовой
причинности, возможности приписывания мотивов и “объективного интереса”
и т.п. (в особенности взгляды Р.фон Иеринга) оказали формативное воздействие
на выдвинутый М.Вебером подход к объяснению социального действия, а также
предложенные им классификацию видов действия и концепцию “идеальных интересов”8
, и, возможно, на концепцию логических и нелогических действий В.Парето.
Под впечатлением правоведческих, а также экономических и социально-философских
дискуссий Вебер ограничил сферу социологических интерпретаций поведения
инструментально рациональными действиями, ориентированными на сугубо тактические
цели (и, кстати, указал на прочные биологические корни действий привычных
или аффективных), а Парето ограничил сферу приложения самого “практического
силлогизма” теми скорее немногочисленными ситуациями, когда наблюдатель
может объективно реконструировать цели действующего, тем самым отнеся
все поступки, для которых нельзя задать объективный критерий приписывания
цели, к “нелогическим”. 

Проблематика практической рациональности,
ее фактического (т.е. непрескриптивного) описания и определения
соответствующих такому описанию критериев объективного приписывания рациональности
индивидуальным событиям (поступкам) и отдельным агентам действия оказались
в центре разгоревшегося к концу XIX — началу XX вв. “Диспута о Методе”,
предопределившего привычный нам облик социальных наук. Ставкой в этом споре
была сама возможность основанного на теории и эмпирическом подтверждении
исследования социального поведения, ведущего к открытию объясняющих и,
возможно, предсказывающих его законов. Именно в вопросе о возможности основанной
на номологических обобщениях и на обладающих проверяемым эмпирическим содержанием
теориях социальной науки, а отнюдь не в вопросе о единстве либо различии
методов социальных и естественных наук (в принципе не поддающемся осмысленной
интерпретации в силу отсутствия какого-то единого “метода” даже в различных
естественных науках) и возникли принципиальные расхождения между сторонниками
“исторической школы” и последователями теоретической политэкономии, послужившие
первопричиной “Диспута”9.
И именно необходимостью обосновать возможность общих законов и теорий,
описывающих рациональное социальное действие, была вызвана широко известная
веберовская критика историцизма В.Рошера и К.Книса, обозначившая отход
Вебера от позиций “исторической школы”, предлагавшей такие модели объяснения
действия, в которых “…мы постоянно обнаруживаем ссылку — явную либо неявную
— на “непредсказуемость” индивидуального поведения. Утверждается, что
это
положение дел является следствием “свободы” — решающего источника человеческого
достоинства и, соответственно, надлежащего предмета исторического исследования.
При этом проводится различие между “творческой” ролью действующей личности
и “механической” причинностью естественных событий” [10, p.97-98]. 

Это различие Вебер признал ложным
или, во всяком случае, эпистемологически иррелевантным с точки зрения его
концепции телеологического причинного объяснения значимого действия, в
котором рациональность средств оценивается объективно, хотя и относительно
данного состояния знаний (обоснованных убеждений) и данного выбора ценностей-целей:
“Даже эмпирически “свободный”, т.е. действующий на основании предварительного
размышления деятель телеологически ограничен средствами достижения своих
целей, которые, варьируя в зависимости от объективной ситуации, являются
неэквивалентными и познаваемыми” [10, p.193]. 

Определенная таким образом область
социальных наук оказывалась областью инструментально-рациональной
, т.е. идентифицируемой относительно средств, деятельности. (Однако,
заметим, для традиционных и аффективных действий Вебер считал возможным
лишь ненаучное actuelles Verstehen). 

“Диспут о Методе”, как и более
поздние дискуссии по проблемам интенциональности, рациональности и причинной
детерминации действия, во многом определившие проблематику социальных наук,
а также ключевые “проблематики” логики и философии в XX столетии, привели
к осознанию и внятной формулировке некоторых принципиальных трудностей
(как формально-логических, так и носящих содержательный характер), возникающих
перед моделями инструментальной рациональности и, шире, интенционалистскими
объяснениями деятельности. Ниже мы дадим краткий анализ этих трудностей
в силу их критичности для всех моделей рационального объяснения социального
действия (и, кроме того, для большей части собственно интерпретативных
моделей, более детальное рассмотрение которых остается за рамками данной
статьи), а также в силу того, что эти модели — полностью или частично и
с большим или меньшим успехом — разрабатывались для преодоления этих трудностей. 

Некоторые логические и содержательные
трудности рационального объяснения действия
 

Вышеупомянутые споры о возможности
объективного приписывания рациональности действиям или агентам действия,
а также о критериях такого приписывания, позволили заподозрить наличие
содержательных трудностей, препятствующих усилиям социологов, психологов
и экономистов сформулировать общие законы, которые стоят за широко используемыми
в повседневной жизни единичными суждениями касательно причинной обусловленности
конкретных действий и соответствующего воздействия на них желаний и убеждений
конкретных агентов действия. Эти содержательные трудности, к анализу которых
мы еще вернемся ниже, в разной степени осознавались и преодолевались представителями
различных теоретических перспектив. 

Однако куда более радикальные,
если не разрушительные последствия для любых интенционалистских теорий
действия (и даже наших “обыденных” теорий, объясняющих повседневные поступки
людей намерениями, желаниями, надеждами, страхами и т.п.) имели более недавние
(1950-е-1970-е гг.) попытки философов подвергнуть формально-логическому
анализу восходящее к Платону предположение о том, что желания, убеждения,
интенции, т.е. субъективные основания (резоны) действия могут служить его
причинами. С рассмотрения выявленных в результате такого анализа логических
проблем мы и начнем этот обзор. 

Основная проблема, с которой сталкивается
вышеуказанное предположение, часто формулируется как вполне категоричное
и хорошо обоснованное контрутверждение:(1) субъективные основания действия
(
в самом общем случае представленные такими “ментальными событиями”,
как желания и убеждения действующего) не могут быть его причинами10.
К этому утверждению часто присоединяют два тесно взаимосвязанных с ним
положения: о том, что (2) объяснения, основанные на модели интенционального
действия, в строгом смысле нефальсифицируемы
(или, по крайней мере,
обладают чрезвычайно ограниченным эмпирическим содержанием) и, наконец,
(3) объяснительный потенциал пропозиций, включающих, подобно аристотелевскому
практическому силлогизму (именуемому иногда “принципом рациональности”),
внутренние, ментальные переменные, определяется их (пропозициональным)
содержанием, которое по определению носит абстрактный характер и, таким
образом, явно не может обладать необходимой “причинной силой”.
 

Утверждение (1), строго говоря,
не столько подвергает сомнению истинность единичных причинных суждений
о субъективных резонах действий, используемых в “повседневных” теориях,
а также в рассуждениях историка или, скажем, психоаналитика, сколько ставит
под вопрос основания, обеспечивающие истинность и объяснительные
возможности таких единичных суждений. Основной аргумент, используемый для
обоснования (1) — это аргумент “Логической связи”. Суть этого аргумента
заключается в том, что связь между событиями А и В является причинной только
в том случае, если она носит лишь возможный, а не логически необходимый
характер, т.е. может быть охарактеризована как случайная сопряженность
конкретных событий (иными словами, доказывая, что “A — причина B” мы
исходим
из того, что вполне можно представить себе ситуацию, когда А не влечет
за собой B и такое представление не приведет к логическому противоречию).
Связь же между убеждениями и желаниями (мотивами) действующего, с одной
стороны, и его поступками, с другой, является логической, дефинитивной
связью, которая — опять же “по определению” — несовместима с причинной
связью. Объяснения, основанные на дефинитивной редукции, или “семантические”
объяснения11
носят тавтологический характер и не могут рассматриваться в качестве истинных
научных объяснений12.
Слегка переформулируя, можно сказать, что убеждения и желания являются
необходимой частью описания (или даже обоснования) осмысленного
действия как чего-то отличного от описания “чисто физического” движения
или последовательности движений. Так, в парадигматическом для дискуссии
о психической причинности случае единичного утверждения: “Джоунз карабкается
по лестнице, чтобы достать с крыши унесенную ветром шляпу”13
— сама идентификация действия как влезания на крышу за шляпой (а не

попытки суицида, случая лунатизма, средства привлечения внимания соседки
и т.п.) подразумевает, что связь между желанием достать шляпу, убеждением
в том, что влезание по приставной лестнице является наилучшим доступным
способом достать шляпу, и предпринятым действием будет концептуальной и
логической, а не контингентной и причинной. Постулируй мы иные мотивы,
т.е. желания и убеждения, изменилось бы и наше описание действия (см. примеры
выше). Упоминание данного повода для действия эквивалентно идентификации
действия “под данным описанием”
14.
Соответственно, даже если в отдельно взятом случае вышеприведенное утверждение
и окажется истинным, оно будет тривиально истинным и зависящим от данного
нами определения действия (а, значит, и допускающим дефинитивную редукцию).
Однако концептуальная и логическая связь между мотивами действия и его
причинами, гарантируя истинность хотя бы некоторых наших единичных объяснений
мотивированных действий15
(да и само существование “осмысленных действий”, отличающихся от физических
перемещений тел), по меньшей мере, ставит под вопрос наличие причинной
связи между этими мотивами и действиями. Таким образом, сомнительной оказывается
возможность описания отношения мотивов и действий как каузального, если
только не удастся найти независимое от описания действия описание
предположительно влияющих на него желаний и убеждений. Отсюда проблематичной
становится и возможность нахождения допускающих эмпирическую проверку общих
законов
, которые описывали бы причинную связь убеждений, желаний и
действий, что и ведет к принятию вышеприведенного тезиса (2) (современные
философские трактовки причинности принимают сформулированную Б.Расселом
точку зрения: любая единичная причинная связь может рассматриваться как
пример стоящего за ней номологического обобщения, т.е. закона). Действительно,
хотя аргумент “Логической связи” и не исключает полностью возможность
того,
что желания и убеждения действующего являются причинами поведения, он показывает,
что основанные на практическом силлогизме объяснения — обыденные и научные
— тривиальны, не обладают проверяемым эмпирическим содержанием и, соответственно,
не могут служить основанием для сколь-нибудь точных предсказаний будущего
поведения. Если интенции или убеждения агента не получают независимой от
описания самого действия характеристики, эмпирическое содержание объяснения,
основанного на “принципе рациональности”, в лучшем случае сводится к
тому,
что “Х сделал А, потому что хотел сделать А”. Иными словами, содержание
объяснения сводится к малоинформативной констатации того обстоятельства,
что у действия были какие-то основания (т.е. оно не было “просто движением”).
Излишне говорить, что из такой констатации не могут быть выведены точные
и допускающие возможность фальсификации предсказания, так как выведение
таких предсказаний требует возможности измерения фигурирующих в посылках
практического силлогизма убеждений и желаний, а также формулировки условий,
при которых предполагаемая закономерность, связывающая убеждения и желания
с наблюдаемыми действиями субъекта, окажется фальсифицирована (например,
“Джоунз в сложившихся обстоятельствах больше всего на свете хотел достать
шляпу и предполагал, что оптимальный, при прочих равных, способ добиться
желаемого — это влезть на крышу, но не стал лезть на крышу”)16.
Однако эта задача оказывается принципиально неосуществимой, так как искомая
характеристика желаний и убеждений логически выводима из того же интенционального
описания, которое использовалось для идентификации действия (идентификация
“желания достать с крыши шляпу” связана с описанием наблюдаемого фрагмента
поведения как “влезания на крышу за шляпой”, а идентификация “желания
с
крыши привлечь внимание соседки” — с описанием идентичного фрагмента поведения
как “влезания на крышу с целью привлечения внимания”)17.
Если же независимая от самого действия характеристика его причин может
быть найдена, она должна отличаться от тех оснований (желаний и убеждений),
которые использовались при описании самого действия как интеллигибельного,
т.е. должна быть сформулирована на не-интенциональном языке (например,
бихевиористском языке стимулов и реакций, нейрофизиологическом языке и
т.п.). Однако такой перевод желаний и убеждений на независимый от интенционального
описания действия язык открывает перспективу уже не дефинитивной, а номологической

редукции единичных суждений, постулирующих связь между интенциями
и действиями, к каким-то физическим, нейрофизиологическим и т.п. общим
законам, описывающим механизм предполагаемой причинной связи на языке,
не имеющем ничего общего с практическим силлогизмом и менталистским словарем
“обыденной психологии”. Более того, тезис (3) указывает на еще одну вескую
причину, по которой пропозициональные содержания убеждений и желаний (а
также, напомним, прочих интенциональных состояний — страха, надежды и т.п.),
позволяя рационализировать действие, т.е. представить его в качестве интеллигибельного,
не могут фигурировать в каузальном объяснении этого действия. Во-первых,
основания действия — это абстрактные пропозиции, содержание которых само
по себе не может быть причиной наблюдаемого поведения в физическом мире.
Так утверждение: “Курить вредно”, как и обратное ему утверждение, никак
не могут повлиять на реальное положение дел, если только не станут пропозициональным
содержанием чьего-либо убеждения, верования и т.п. Однако пропозициональные
установки типа “X убежден, что p” либо “X
хочет, чтобы
p” (где p представляет собой некое пропозициональное содержание)
являются не просто интенциональными, но еще и интенсиональными высказываниями
в том узком смысле, который придают последнему термину логики. Не вдаваясь
в логические тонкости, заметим, что в интенсиональных языках возможности
замены синонимичных выражений ограничены принятой моделью референции.
Так, если в высказывании: “Дездемона хотела выйти замуж за Отелло” заменить
Отелло на “самого ревнивого мавра в Венеции”, истинное высказывание станет
ложным. Хотя Отелло и был донельзя ревнив, Дездемона хотела выйти за него
замуж “под другим описанием”. Применительно к состояниями убежденности,
желания и т.п. это означает, что попытка заменить использованное для характеристики
такого состояния описание пропозиционального содержания на эквивалентное
независимое описание, сформулированное на экстенсиональном языке, может
изменить значение истинности первоначального высказывания. (Это соображение
может показаться несколько абстрактным, однако именно оно объясняет безуспешность
предпринимаемых теоретиками “рационального выбора” попыток решить проблему
интерперсонального сравнения полезностей, интересов и т.п. субъективных
переменных). Кроме того, интенсиональность языка желаний, убеждений и целерациональных
действий порождает проблему объективного критерия приписывания рациональности.
“Имманентный” описанию действия в терминах средств и целей формальный
критерий
рациональности, т.е. соответствие описания действия схеме практического
силлогизма, не может претендовать на роль такого объективного критерия
в силу своей неопределенности, так как не принимает во внимание
соотношение текущей цели данного индивида с его другими целями и их возможной
иерархией (даже если временно оставить в стороне вопрос о “трансцендентных”
индивидуальному действию иерархиях целей, приобретающий, как показано в
другой работе [33] , критическую остроту в теориях коллективного действия),
а также игнорирует информацию об объективно доступных этому конкретному
индивиду, с его вкусами характером, физическими возможностями и т.п., выборах
— “множестве возможностей”18.
В отсутствие более объективного критерия рациональности целей любой самый
странный поступок может быть представлен в качестве разумного, если постулировать
соответствующие безумные желания и (или) убеждения. Последняя проблема
была проанализирована нами в другой работе, где подробно рассматриваются
недостатки самой успешной из моделей причинного, дедуктивно-номологического
объяснения рационального действия — модели “рациональности как диспозиции”
К.Гемпеля19

С другой стороны, как уже говорилось,
невозможно отказаться от описаний действий в терминах интенций, убеждений-верований
и т.п., так как это означало бы, что действий как таковых не существует. 

Приблизительно такой ход рассуждений
и привел философа Д.Дэвидсона к его знаменитым формулировкам принципа “производности
ментального” (principle of supervenience) и тезиса о невозможности “психофизических
законов”. Эти удачные формулировки синтезировали ключевые идеи полувекового
развития аналитической философии, прагматизма и своеобразной версии эмпиризма,
выдвинутой У.О. фон Куайном. 

В статье “Действия, основания и
причины” (1963) [18] Дэвидсон выступил против предложенной П.Уинчем трактовки
идей Витгенштейна, утверждавшей несовместимость рациональных и причинных
объяснений действия20.
Взамен он предложил следующую точку зрения: рациональные и каузальные объяснения
совместимы и, более того, субъективные основания, рационализирующие действие,
обладают объяснительным потенциалом лишь в тех случаях, когда они
также являются его причиной. В указанных случаях один и тот же фрагмент
поведения будет рассматриваться как интенциональный под некоторым адекватным
истинным описанием, отсылающим к целям и убеждениями действующего, либо
как неинтенциональный под другими, также адекватными описаниями,
использующими неинтенциональный язык. Таким образом, одно и то же поведенческое
событие может отсылать к нескольким описаниям. Законы, если рассматривать
их с сугубо “лингвистической” точки зрения, постулируют отношения между
событиями лишь под конкретными описаниями. Иными словами, некоторые
адекватные описания могут быть подведены под общий закон, а некоторые,
также правильные, не могут быть подведены под общий закон. 

Далее. Менталистские, интенциональные
описания носят производный характер по отношению к физическим описаниями
в том смысле, что мы не можем представить себе, что некто обладает неким
ментальным свойством (в частности, убеждением, желанием, установкой и т.п.),
не обладая каким-то соответствующим “первичным” физическим качеством,
либо
несколькими качествами, как не можем вообразить и ситуацию, когда абсолютно
идентичные с точки зрения всех физических свойств существа различаются
ментальными свойствами21.
Из “принципа производности” совсем не обязательно следует эпифеноменализм
и возможность онтологической редукции интенционального языка. Чтобы понять
это, рассмотрим другой пример “производности”, послуживший для Дэвидсона
толчком к формулировке общего принципа. Речь идет о весьма известном анализе
соотношения нормативно-оценочных и описательных терминов, предпринятом
в начале века Дж.Э.Муром и оказавшем влияние на концепцию Дэвидсона [19,
p.4-5]. Мур обратил внимание на то, что нормативно-оценочные термины производны
по отношению к дескриптивным, описывающим наблюдаемые характеристики объекта,
так как возможность различения дескриптивных свойств является необходимым
условием различения оценочных свойств. Например, выражение “хороший нож”
предполагает, что существует набор дескриптивных свойств (являющихся, в
данном случае, прямо наблюдаемыми физическими характеристиками), от которых
зависит применимость оценочного термина к данному объекту. Такими свойствами
могут быть, допустим, “острота” и “прочность”. Любой другой
нож, полностью
идентичный первому с точки зрения дескриптивных свойств, будет идентичен
и с точки зрения оценочного свойства “хороший”. С другой стороны, оценка
другого ножа как “плохого” предполагает различие физических свойств.
Те
же соображения применимы и к моральным характеристикам: говоря, что Никсон
был отправлен в отставку из-за того, что он был коррумпирован, мы подразумеваем,
что в основании морального термина лежат базовые наблюдаемые свойства поведения
— лицемерие, ложь и т.п., — которые и сыграли роль реальных причинных факторов,
приведших к отставке22.
Однако описанная возможность дефинитивной или даже номологической редукции
моральных предикатов к базовым описаниям, как видно из приведенных примеров,
отнюдь не означает возможности онтологической редукции (в частности, моральный
предикат “коррумпированный” не сводим к базовым поведенческим свойствам,
по отношению к которым он производен). 

В общем случае, предикат p производен
по отношению к множеству предикатов S в том и только том случае, если p
не различает объекты или сущности, которые не различаются относительно
S
. Именно в этом смысле “принцип производности” применим и к ментальным
предикатам. Рассуждая описанным образом, Дэвидсон показывает, что какие-то
два события — ментальное и физическое — могут быть причинно взаимосвязаны,
не допуская, однако, подведения под строгий “психофизический закон” под
этим описанием
(тезис о невозможности строгих “психофизических законов”23).
Закон, стоящий за причинной взаимосвязью двух событий, может быть сформулирован
лишь под другим, неинтенциональным, описанием. Таким образом оказывается,
что описания событий на менталистском языке соответствуют критериям согласованности,
последовательности, т.е. принципу рациональности (который не выполняется
для физических описаний тех же событий). С другой стороны, закон, объясняющий
причинную связь названных событий, описанных в интенциональных терминах,
не может быть сформулирован именно под этим описанием, хотя и должно
существовать какое-то описание в базовых терминах, для которого можно сформулировать
строгий закон (и под которым причинная связь будет являться также и номологической). 

“Принцип производности” и тезис
о невозможности “психофизических законов” не только суммируют вышеприведенные
аргументы, касающиеся логических трудностей, которые стоят перед интенционалистскими
объяснениями действия. Они позволяют предварительно очертить круг содержательных
трудностей, с которыми сталкиваются создатели теорий рационального действия
в социальных науках, а также все мы как создатели “обыденных теорий”,
объясняющих
или, с учетом вышеизложенного, скорее, рационализирующих и оправдывающих
наши житейские поступки24.
Еще одним основанием для скептицизма в отношении возможностей менталистских
моделей объяснения в поведенческих и социальных науках стала другая дискуссия,
содержательно связанная с дискуссией о “психической причинности”, однако
исторически разворачивавшаяся относительно независимо от последней (хотя
и в тех же хронологических рамках). Речь идет о популярном в когнитивной
психологии, психолингвистике и философии сознания споре относительно статуса
“народной психологии” (folk psychology). “Народная психология”25
— это специальный термин, используемый психологами и философами для обозначения
упоминавшихся выше “обыденных теорий”, описывающих предполагаемую взаимосвязь
между внешними стимулами (условиями среды), внутренними психическими состояниями
и действиями людей. У.Селларс в вызвавшей значительный резонанс работе
“Эмпиризм и философия сознания” (1956 г.) [23]26
атаковал постулат непосредственной интроспективной данности состояний
сознания, в том числе мотивов, убеждений, намерений и т.д.
Он предположил,
что веру в непосредственную данность субъекту его собственных психических
содержаний следует рассматривать не как само собой разумеющийся атрибут
“человеческого состояния”, а как своеобразную обыденную теорию сознания.
Последнюю Селларс обозначал как “миф данности” (“концепция белого
ящика”
— еще более удачный термин для этой теории, предложенный позднее голландским
психологом М. де Мэем). Многие максимы житейской мудрости и, конечно, обсуждаемый
нами “принцип рациональности” (как атрибутируемый агентам действия обобщенный
мотив стремления к лучшему) прекрасно иллюстрируют ключевые положения обыденной
теории сознания и деятельности. Итак, Селларс отверг понимание этой теории
как самоочевидной данности, а следовательно и привилегированный эпистемический
статус убеждений и верований людей, относящихся к их собственным психическим
состояниям и поступкам. Чтобы продемонстрировать предположительно исторический
(точнее даже, филогенетический) характер “мифа данности”, и соответственно,
обыденных доктрин сознания и человеческой рациональности, Селларс предложил
вполне правдоподобный альтернативный миф, согласно которому наши далекие
предки первоначально располагали сугубо бихевиористским пониманием действий,
однако постепенно обучились новой теории действия, постулировавшей внутренние
эпизоды, ментальные события в качестве причин наблюдаемого поведения. Постепенно
атрибутирование психических состояний стало неотъемлемой частью культурного
багажа, оставаясь, тем не менее, недоказанным постулатом определенной теории
сознания. Хотя альтернативный миф был изобретен Селларсом исключительно
ради того, чтобы проблематизировать “феноменальную данность” ментальных
состояний, он отнюдь не был лишен правдоподобия. Более того, психология
как эмпирическая наука могла представить вполне веские и многочисленные
доказательства в пользу чего-то, подобного альтернативному мифу. Достаточно
упомянуть о идеях и результатах психоаналитической теории, продемонстрировавших
и возможность присутствия неосознаваемого расчета в кажущемся неинтенциональным
поведении (в частности, в соматических симптомах, случайных оговорках,
“иррациональных” проявлениях аффекта и т.п.), и, с другой стороны, глубокую
иррациональность и нелогичность фундаментальных самоописаний, стратегических
“жизненных планов” и гиперрационализированных мотиваций действия. 

Если психоанализ ко второй половине
XX в. стал почти частью массовой культуры, то другой источник представлений
о том, что наши повседневные объяснения действий являются ничем иным, как
“житейской теорией сознания”, тесно связан с историческими и теоретическими
основаниями доминирующей в современной психологии когнитивистской парадигмы.
Одним из основных источников этого направления стали работы Фрица Хайдера,
представителя второго поколения гештальтпсихологов, после переезда в США
ставшего основателем оригинального теоретического и экспериментального
подхода к исследованию каузальной атрибуции в межличностном восприятии,
т.е. “наивно-психологических” процессов приписывания мотивации и интенциональных
состояний себе и другим людям27.
В ставшей классической статье Хайдера и Зиммеля (1944 г.) [25] описывается
эксперимент, где испытуемым демонстрировался короткий фильм, “действующими
лицами” которого были плоские геометрические фигуры — большой и маленький
треугольники, прямоугольник, круг, двигавшиеся по экрану. Все испытуемые
описывали увиденное как организованный сюжет, активно используя антропоморфные
термины (“ударил”, “хотел догнать” и т.п.), приписывая фигурам
намерения,
действия и даже личностные качества. Вышедшая в 1958 г. книга Хайдера “Психология
межличностных отношений” содержала уже целостную теорию “психологии здравого
смысла”, построенную на анализе сложных схем приписывания интенциональных
состояний и интерпретации собственных поступков и действий других людей
в терминах желаний, убеждений, верований и т.п. Эти схемы приписывания
и составляют своеобразную народную психологию, зачастую мало связанную
с наблюдаемой “объективной” стимуляцией и характеризующую обыденное восприятие,
а также соответствующую обыденную “теорию социального действия”. Исследования
народной психологии позднее распространились и на область самовосприятия
человека. В частности, было показано, что склонность к восприятию своих
действий как инструментально-рациональных или как детерминированных средой
(так называемые внутренний либо внешний локусы контроля за подкреплением)
— это культурно-специфичная индивидуальная характеристика, скоррелированная
с другими личностными чертами: конформностью, политической активностью,
достиженческой ориентацией и т.п., т.е. некая “центральная” особенность,
отнюдь не определяемая реальной ситуативной эффективностью целерациональных
действий
.28
Немаловажную роль в становлении исследований “народной психологии” сыграли
положения теории личностных конструктов Дж.Келли, постулировавшей сходство
моделей, используемых для объяснения поведения “человеком-с-улицы” и
типичным
психологом или социологом, а также идеи вызвавшей много споров теории самовосприятия
Д.Бема, которая на основании оригинальных экспериментов обосновывала отсутствие
у людей непосредственного “интроспективного доступа” к субъективным основаниям
собственных поступков и к собственной текущей мотивации (более того, Бем
собрал довольно веские доказательства в пользу того, что, столкнувшись
с необходимостью объяснения своих действий, люди ведут себя как “стихийные
бихевиористы”, обращаясь прежде всего к внешним причинам и переходя к реконструированию
внутренних оснований лишь тогда, когда делают нечто, чему трудно найти
внешние оправдания)29.
О сомнительных объяснительных возможностях народной психологии свидетельствуют,
в частности, эксперименты Р.Нисбета и Т.Уилсона [29], результаты которых
показывают, что именно в тех случаях, когда люди конструируют сложные “внутренние”
объяснения, они чаще всего ошибочно предсказывают дальнейшее поведение.
(Можно предположить, что та же закономерность проливает некоторый свет
на причины бесчисленных неудачных прогнозов в социальных науках, например,
предсказаний политологов или биржевых аналитиков.) В современной академической
психологии и философии сознания тезис об отсутствии у людей эпистемической
— но, конечно, не правовой или моральной — привилегии в объяснении собственного
поведения воспринимается как самоочевидный (объяснения, возможно психоаналитического,
требуют, скорее, упорные попытки некоторых социологов и культурных антропологов
взглянуть на предмет своего изучения “с точки зрения изучаемых субъектов”,
напоминающие о лучших временах интроспективной школы). 

В вопросе о статусе народной психологии
существует два основных подхода [24]. “Экстерналистская” точка зрения
основана
на том, что народная психология встроена в поверхностную структуру речевых
высказываний и отражает определенный способ описания, увязывающий сенсорные
стимулы с предполагаемыми психическими состояниями и их последовательностями,
а психические состояния — с наблюдаемым поведением. Являясь своего рода
fac on de parler, народная психология функционирует также в качестве “теории”,
вводящей термины наблюдения, неявного источника тавтологических дефиниций
[30]. С “интерналистской” точки зрения, народная психология — это внутренняя
структура данных или способ репрезентации содержания когнитивных процессов
(знаний). С еще большими основаниями народная психология может рассматриваться
как отражение глубинных структур порождения речевых высказываний. Последняя
точка зрения имеет прочные основания в современной психолингвистике. Достаточно
упомянуть теорию врожденных лингвистических способностей Н.Чомски, а также
теорию семантических ролей Ч.Филлмора. Теория Филлмора связывает семантику
падежей с устойчивыми ролями, каждая из которых идентифицирует коммуникативное
действие (Агент, Контрагент, Объект, Адресат, Пациент, Результат, Инструмент)
[31]. Язык семантических ролей позволяет представить семантические содержания
через базисные синтаксические отношения, т.е. фактически осуществить
редукцию интенциональных описаний к формальной системе отношений, поддающейся
описанию на экстенсиональном языке. Как замечает В.Ф.Петренко, глубинные
роли (падежи) эквивалентны категориям описания целенаправленной деятельности
[32, с.26-28]30.
Таким образом, гипотеза о лингвистическом инстинкте как основе народной
психологии и “обыденных теорий деятельности” получает дополнительное
подкрепление31.
Если же, следуя за постструктуралистами, принять тезис о неразличимости
поверхностного и глубинного уровней, различия между “экстерналистскими”
и “интерналистскими” концепциями народной психологии становятся трудноуловимыми. 

Вне зависимости от принятия одной
из этих позиций, существенным остается вопрос о истинности народной психологии
как научной теории поведения. Даже если способность людей описывать поведение
в менталистском языке действительно отражает внутреннюю структуру репрезентации,
народная психология может рассматриваться как адекватная теория сознания
и, возможно, речевой деятельности32,
что еще не дает оснований принимать ее в качестве истинной и сколь-нибудь
полной теории действия. Очерченные выше теоретические соображения
и исследовательские результаты ведут к скорее скептической оценке возможностей
народной психологии в номологическом объяснении и предсказании многообразия
реальных действий. 

Рассмотренные в данной статье аргументы
дают, таким образом, весьма веские (пусть и не во всем бесспорные) основания
для следующего вывода: единичные каузальные суждения, сформулированные
на телеологическом языке желаний и намерений и следующие форме практического
силлогизма, в том числе данные историком объяснения исторических фактов,
выдвигаемые “человеком-с-улицы” объяснения повседневных поступков людей
и т.п., обладают самоочевидной интуитивной убедительностью и в некоторых
случаях на самом деле являются истинными суждениями, однако их предполагаемая
истинность и их объяснительный статус могут быть строго обоснованы лишь
в другом, неинтенционалистском и, возможно, нетелеологическом языке. Этот
вывод позволяет понять, почему многие телеологические теории социального
действия, стремящиеся сформулировать общие законы, которые обладали бы
очевидным эмпирическим содержанием и позволяли подвести “номологический
фундамент” под единичные каузальные суждения, описывающие субъективные
основания действий, постоянно сталкиваются с необходимостью найти адекватный
язык анализа человеческого поведения, отличный от языка желаний и убеждений,
а также почему такие теории терпят фиаско в тех случаях, когда отказываются
от такого поиска и прямо постулируют в качестве универсального закона практический
силлогизм. Нам представляется возможным в дальнейшем доказать, что именно
такими телеологическими эмпирицистскими теориями, принимающими “принцип
рациональности” как номологическое утверждение либо пытающимися “переписать”
его с использованием более правдоподобных гипотез, являются классические
и неоклассические микроэкономические подходы, а также социологические теории
рационального и социального выбора и теории обмена (более детальное обоснование
этого утверждения, а также ключевая аргументация приводятся в [33]). 

  

Литература 

  1. Аристотель. Собр.соч. в 4-х
    тт. М.: Мысль, 1976-1983.

  2. MacIntyre A. Whose Justice?
    Which Rationality? London: Duckworth, 1988.
  3. Mele A.R. Autonomous Agents:
    From Self-Control to Autonomy. New York and Oxford: Oxford University Press,
    1995.
  4. Montefiore A. Intentions and
    Causes // Goals, No-Goals and Own Goals: A Debate on Goal-Directed and
    Intentional Behaviour. Ed. by A.Montefiore and D.Noble. London et al.:
    Unwin Hyman, 1989.
  5. Searle J.R. The Rediscovery
    of the Mind. Cambridge: the MIT Press, 1995.
  6. Платон. Федон // Собрание сочинений
    в 4-х томах. Т.2. М.: Мысль, 1993.
  7. И.Девятко. Модели объяснения
    и логика социологического исследования. М.: ИСО РЦГО-TEMPUS/TACIS, 1996.
  8. Davis L. Theory of Action.
    Englewood Cliffs, New Jersey: Prentice-Hall, 1979.
  9. Turner S.P., Factor R.A. Max
    Weber: The Lawyer as Social Thinker. London and New York: Routledge, 1994.
  10. Weber M. Roscher and Knies:
    Logical Problems of Historical Economics. New York: Free Press, 1975. Weber
    M.
    Roscher and Knies: Logical Problems of Historical Economics. New
    York: Free Press, 1975.
  11. Rosenberg A. Sociobiology and
    the Preemption of Social Science. Baltimore et al.: The Johns Hopkins University
    Press. 1980.
  12. Malcolm N. The Conceivability
    of Mechanism // Philosophical Review. V.77. 1968. P.45-72.
  13. Anscombe G.E.M. Intention.
    Oxford: Basil Blackwell, 1957.
  14. Ryle G. The Concept of Mind. L.: Hutchinson,
    1949.
  15. И.Ф.Девятко. Диагностическая
    процедура в социологии: очерк истории и теории. М.: Наука, 1993.
  16. J.Elster. Nuts and Bolts for
    the Social Sciences. Cambridge: Cambridge University Press, 1989.
  17. Churchland P The Logical Character
    of Action Explanations // Philosophical Review. 1970. Vol.79. P.214-236.
  18. Davidson D. Essays on Actions
    and Events. Oxford: Clarendon Press, 1980.
  19. Davidson D. Thinking Causes
    // Mental Causation. Ed. by J.Heil and A.Mele. Oxford: Clarendon Press.
    1993.
  20. Audi R. Mental Causation: Sustaining
    and Dynamic //Mental Causation. Ed. by J.Heil and A.Mele. Oxford: Clarendon
    Press. 1993.
  21. Андреева Г.М., Богомолова Н.Н.,
    Петровская Л.А
    . Современная социальная психология на Западе. М.: Изд-во
    МГУ, 1978.
  22. Хекхаузен Х. Мотивация и деятельность.
    Т.2. Пер. с нем. / Под ред. Б.М.Величковского. М.: Педагогика, 1986.
  23. Sellars W. Empiricism and the
    Philosophy of Mind // H.Feigl, M.Scriven (eds.). Minnesota studies in the
    Philosophy of Science. Vol.1. Minneapolis: University of Minnesota Press,
    1956.
  24. Ravenscroft J. Folk Psychology
    // Stanford Encyclopedia of Philosophy. 1997. http://plato.stanford.edu/entries/folkpsych-theory/
  25. Heider F., Simmel M. An Experimental
    Study of Apparent Behavior // American Journal of Psychology. 1944. Vol.57.
    P.243-259.
  26. Rotter J.B. Generalized Expectancies
    for Internal Versus External Control of Reinforcement // Psychological
    Monographs. 1966. Vol.80 (1).
  27. Kelly G.A. The Psychology of
    Personal Constructs. Vol.1 (A Theory of Personality). New York: Norton,
    1955.
  28. Bem D.J. Self-Perception Theory
    // L.Berkowitz (ed.) Advances in Experimental Social Psychology. Vol.6.
    New York, 1972.
  29. Nisbett R., Wilson T. Telling
    More than We Know: Verbal Reports on Mental Processes // Psychological
    Review. 1977. V.84. P.231-259.
  30. Lewis D. Psychophysical and
    Theoretical Identifications // Australian Journal of Philosophy. V.50.
    P.249-258.
  31. Fillmore Ch.J. The Case for
    Case // E.Bach, R.Harms (eds.) Universals in Linguistic Theory. New York:
    Holt, Rinehart and Winston, 1968.
  32. Петренко В.Ф. Введение в экспериментальную
    психосемантику: исследование форм репрезентации в обыденном сознании. М.:
    Изд-во МГУ, 1983.
  33. Девятко И.Ф. Инструментальная
    рациональность, полезность и обмен в теориях социального действия // Новое
    в социологической теории. М.: Ин-т социологии РАН, 1998 (в печати).

  


*Данная
работа выполнена при поддержке РГНФ, грант № 97-03-04118.
 

Примечания: 

1“О
душе” 434 а 5-20, “Никомахова этика” 1146b35-1147a7 [1] . Об аналогии
между
формулировкой теоретического силлогизма и осуществлением практического
рационального суждения, см.: “Никомахова этика” 1147a20-29. Принимаемая
здесь интерпретация аристотелевских взглядов в значительной мере опирается
на трактовку А.Макинтайра [2]. Сходным образом трактует практическую рациональность
у Аристотеля и А.Меле [3, Ch.1,2]. 

2Т.е.
так называемая “слабость воли”, неспособность от обоснованного суждения
о наилучшем или должном способе действия перейти к самому действию. Отметим,
что проблема “слабости воли” сохранила свою остроту и в современных спорах
об адекватности рационалистских и, шире, интенционалистских объяснений
действия; см., в частности, классическую статью: Davidson D. How
is Weakness of the Will Possible? [18]. 

3Аристотель.
Никомахова этика. 1093a2-10, 1095b4-6. 

4Аристотель.
Никомахова этика 1146b31-1147a24. 

5Эти
различия восходят к концептуальной “ловушке”, встроенной в исходный проект
Ф.Брентано, предложившего в “Psychologie vom empirischen Standpunkt”
(1874)
понятие интенциональности в качестве критерия для различения “ментального”
или “психического” как “направленного-на-объект” от реально
существующего
мира “физических феноменов”-объектов, а затем постулировавшего и
безотносительность интенционального объекта любому реальному положению
дел в мире физических феноменов, и приоритет объекта (какого?)
в индивидуации интенционального акта. 

6О
современных интерпретативных теориях действия, исходящих из такой “субъективистской”
трактовки интенциональности, говорится, в частности, в [7]. 

7Укажем
также, что идея несоизмеримости интенционального — точнее даже, волюнтаристского
— и причинного описания деятельности сыграла ключевую роль не только в
философии и науке Нового времени, но и в неэллинистической античной традиции
— традиции иудаизма, превратившись со временем в основополагающую философскую
и этическую доктрину кабалистического учения. В последующем мы попытаемся
показать, что только последовательно волюнтаристская теория действия, в
которой проблему интерпретации невозможно даже сформулировать, избегает
парадоксов интенциональности, тогда как субъективистские интерпретативные
теории, помещая источник деятельности внутрь того, что Б.Ф.Скиннер именовал
“кожаным мешком”, и, сталкиваясь в результате с названными парадоксами,
приходят к эпистемологическому релятивизму или даже солипсизму. См. также:
[8]. 

8Cм.
подробнее: [9]. 

9Подробнее
об этом см.: [7]. 

10Оговорим
сразу, что речь не идет о классической трактовке психофизического параллелизма,
т.е. истинность либо ложность приведенного высказывания не связана напрямую
с принятием или отвержением, например, декартовской гипотезы о роли гипофиза
во взаимодействии ментального и физического. 

11Соотношение
семантических и научных объяснений подробнее обсуждается мною в: [7, c.21-27]. 

12А.Розенберг
иллюстрирует неполноценность дефинитивных объяснений следующим простым
примером: “(Допустим) мы спрашиваем, почему конкретный стол был изготовлен
в форме треугольника, и получаем ответ, что стол был сделан в виде плоской
трехсторонней фигуры. Предложенное объяснение неприемлемо, ибо подразумеваемая
связь между треугольником и плоской трехсторонней фигурой не может объяснить,
почему столу была придана именно треугольная, а не, скажем, прямоугольная
или круглая форма” [11, p.50]. 

13Кажется,
первым упоминает воображаемого Джоунза Норман Малколм в своей очень важной
для дискуссии об интенциональных объяснениях действия статье, основанной
на некоторых идеях Л.Витгенштейна [12] и развивающей идею радикальной несоизмеримости
целерационального и детерминистского описаний. Впрочем, в этой же статье
автор несколько неожиданно приходит к выводу о возможности полной редукции
мотивов действия к его нейрофизиологическим механизмам в случае создания
нейрофизиологической теории, предлагающей достаточное каузальное
объяснение человеческого поведения [12, p.52-53]. 

14Идею
идентификации действия “под данным описанием” часто приписывают Э.Анском
[13]. В той мере, в которой это верно относительно собственно термина,
это неверно применительно к сущности. Концепция различных несоизмеримых
описаний действия (типа “она моргнула” и “она подмигнула”)
представлена
уже в основном труде ведущего представителя логического бихевиоризма Г.Райла
[14]. 

15Интересный
вопрос о критериях истинности семантических объяснений, т.е. о возможности
обоснованных интерпретаций требует отдельного рассмотрения (вслед
за Д.Дэвидсоном и современными представителями прагматизма, я считаю возможным
принять тезис о применимости семантического критерия истины А.Тарски к
естественным языкам для обоснования разумных интерпретаций через выводимый
из этого критерия “принцип милосердия”). 

16Предложенная
формулировка условия фальсификации “закона Джоунза” не является столь
нелепой,
как это может показаться на первый взгляд. Немного дальше мы будем обсуждать
похожие по сути конструкции, созданные с целью усовершенствования “экономических
законов”, моделей рационального выбора и других систематических попыток
эмпирического подтверждения “обыденно-психологических” представлений
о
свойственном людям стремлении к лучшему. 

17Проблемы
проверки причинных гипотез, возникающие в социальных науках в результате
невозможности дать независимое от наблюдаемого поведения определение его
предполагаемых “внутренних детерминант” (установок, убеждений, предпочтений
и т.п.), детально обсуждались мною в работе: [15]. Там же приведены многочисленные
примеры (см. особенно гл.3, 4). 

18Элстер
приводит крайний пример такого ограничения “множества возможностей”,
когда
само понятие рационального выбора цели утрачивает всякий смысл: “И богач,
и бедняк имеют сходную возможность спать под одним из парижских мостов,
но бедняк, возможно, не имеет другой возможности” [16, p.14-15]. 

19См.:
[7, с. 29-33]. Укажем также на попытку улучшения модели Гемпеля за счет
введения ряда граничных условий, описывающих максимальные предпочтения,
возможности и знания действующего (типа “X хотел p, не имея никаких
более сильных желаний, зная, что A — наилучший доступный способ добиться
P и располагая возможностью осуществить A…
”), предпринятую П.Черчлендом
[17], которая, однако не снимает проблемы тавтологичности, создавая новую
проблему “бесконечного списка” при идентификации граничных условий. 

20Эта
трактовка послужила основанием для популярной в конце 1960-х-начале 1970-х
гг. доктрины “радикальной герменевтики” [7, с.49-53]. 

21Davidson
D.
Mental Events. Ibid. 

22Последний
пример позаимствован из: [20, p.60-62]. 

23Стоит
отметить, что общеизвестные законы психофизики — логарифмический и степенной
законы, описывающие зависимость субъективно воспринимаемой величины стимула
от его физической величины для разных перцептивных модальностей — не являются
“психофизическими” в дэвидсоновском смысле, так как описывают зависимость
ощущения от физической величины, а не наоборот (т.е. являются, скорее уж,
“физико-психическими”). Обратная попытка определить кардинально измеряемую
полезность по результатам субъективных оценок предпочтения для величин,
не имеющих кардинальной физической шкалы, привела сторонников концепции
“экономического человека” к неразрешимым проблемам. 

24Именно
апелляция к “обыденным теориям”, тривиальный и риторический характер
которых
получает критическую оценку не только в бихевиоризме и психоанализе, но
и в обыденных же “теориях второго порядка” и даже в анекдотах, часто
помогает
уяснить сложные философские аргументы. Один из моих студентов не мог уяснить
сущность аргумента “Логической связи”, пока я не предложила ему представить
себе, что он нечаянно встречает у кинотеатра в обществе незнакомого молодого
человека собственную жену, которая объясняет ему, что она просто идет в
кино, потому что хочет пойти в кино, а молодой человек тоже хочет посмотреть
фильм. 

25Иногда
в качестве синонимов используются также термины “житейская психология”,
“наивная теория поведения”, “наивная психологическая теория”,
“психология
здравого смысла” и др. См., в частности: [21, с.103-110; 22, с.60-111]. 

26Здесь
позиция Селларса излагается по: [24]. 

27Исследования
каузальной атрибуции, таким образом, демонстрируют непосредственную преемственность
по отношению к исследованиям “феноменальной причинности” в гештальтпсихологии
(К.Левин, К.Дункер). 

28Ключевыми
здесь являются работы необихевиориста Дж.Роттера по социальному научению,
породившие практически необозримое море литературы. См., в частности: [26]. 

29См.,
соответственно: [27; 28]. 

30В.Ф.Петренко
также отмечает, что идеи изоморфизма психологической структуры деятельности
и предикативной организации речевых высказываний можно найти в работах
В.С.Выготского (С.26). 

31Здесь
мы не упоминаем о многих других эмпирических доказательствах тесной взаимосвязи
между обыденными теориями сознания и речевой компетенцией, которые показывают,
в частности, что дети становятся опытными “народными психологами” лишь
к четырем-пяти годам, т.е. в то же время, когда они овладевают сравнительно
сложными синтаксическими конструкциями, передающими каузативные отношения,
и соответствующими образцами нарратива. 

32Речь
идет о широкой трактовке речевой деятельности и языка, в том числе о символических
кодах культуры, организованных системах нормативных ожиданий и ролей, имеющих
дискурсивную структуру и т.п.

Человек рациональный и человек разумный — ECONS.ONLINE


Все началось с того, что мой коллега по Университету Ватерлоо профессор Ричард Айбэк спросил меня, каковы стандарты здравого суждения. По каким критериям мы понимаем, что человек оценивает ситуацию рационально или разумно, и есть ли разница между этими такими близкими с точки зрения обычного толкового словаря понятиями? И главное, как и при каких условиях люди на практике используют каждое из этих свойств?

Взгляд экономистов: «человек рациональный»


Классическая
теория рационального выбора предполагает, что рациональное поведение всегда осознанно и имеет конкретную цель. В ранних исследованиях рациональный выбор был тесно связан с максимизацией полезности: у каждого действия есть определенная полезность, и экономические агенты стремятся к ее наибольшему возможному уровню. Таков homo economicus, человек экономический. Джон фон Нейман и Оскар Моргенштерн
облекли эти представления о рациональном агенте в теорию ожидаемой полезности. При этом пришлось принять несколько исходных предпосылок, которые позволили свести всю сложность рационального выбора к набору аксиом. Это неизбежно ограничило модель homo economicus, тем не менее она быстро стала широко используемым стандартом. Впрочем, на протяжении последних 30 лет экономисты и психологи активно исследуют и критикуют эти ограничения.


Один из основных аргументов, который выдвигают критики теории рационального выбора, заключается в том, что агенты в такой модели вырваны из общественного контекста, – ведь
предполагается, что вне зависимости от обстоятельств агент ведет себя одним и тем же образом, то есть максимизирует полезность.


К тому же в реальности люди не ведут такое количество расчетов и не оценивают ожидаемую полезность того или иного своего действия – мы не так принимаем решения. Чаще всего мы прагматичны и стремимся сбалансировать различные факторы, чтобы определиться, к чему же мы склоняемся на самом деле. Так, Даниэль Канеман и Ричард Талер, заполучив для экономической психологии две Нобелевские премии, убедительно
показали, что во многих случаях люди не максимизируют полезность и не всегда стремятся к собственной выгоде.

Взгляд юристов: «человек разумный»


В британском праве и в правовых системах, которые формировались под его влиянием (в первую очередь в США, Канаде, Австралии, Гонконге), используется понятие разумного поведения, которое признается социальной нормой. А в качестве модели разумного человека используется «человек на клэпхемском омнибусе» (см. врез).

Простой пассажир


«Человек на клэпхемском омнибусе» в качестве образца разумного наблюдателя впервые
упоминается в судебном решении 1932 г. по делу о зрителях, пострадавших из-за аварии на автогонках и требовавших компенсации. Судья тогда заключил, что на месте зрителя «человек на омнибусе» сразу счел бы установленные организаторами барьеры недостаточно безопасными и не подвергал бы свою жизнь опасности, поэтому у пострадавших нет права на компенсацию.


Это гипотетический обыватель, пассажир лондонского общественного транспорта. Он умен, образован, но ничем не выделяется. Он ведет себя в соответствии с социальными нормами, но в то же время будет заботиться о своих интересах: он не святой и не станет жертвовать собой ради чужого блага. Он будет взвешивать принципы справедливости и честности и собственные интересы и поступит так, как будет наиболее разумно в каждой конкретной ситуации. В британском праве суд оценивает вину ответчика именно в сравнении с «человеком на клэпхемском омнибусе».


Такое представление существенно отличается от рационального агента экономистов. В юриспруденции предполагается, что человек разумный будет вести себя по-разному в зависимости от обстоятельств – в отличие от человека рационального, который всегда максимизирует полезность вне зависимости от контекста.


В философии «рациональность» и «разумность» тоже разделяются. Так, политический философ Джон Ролз
писал, что агенты, наделенные исключительно разумностью, не будут стремиться к личным целям, а постараются сотрудничать с другими; а рациональные агенты не понимают социальную справедливость и не способны признать, что потребности других тоже важны. Ролз также предполагал, что в реальности люди хорошо представляют себе различия между этими двумя моделями поведения. Но пользуются ли они этим знанием на деле? Вдруг Канеман и Талер ошибались и дело не в том, что люди не способны быть рациональными, – может, они сознательно выбирают нерациональное поведение, потому что оно будет ближе к их стандарту разумного для конкретной ситуации?

Выбор между рациональным и разумным


Итак, с одной стороны, у нас есть стандарт рациональности. Он подчиняется правилам формальной логики и предполагает, что агент последователен в достижении конкретной цели и ставит во главу угла собственные предпочтения. С другой стороны, мы имеем стандарт разумности. Он прагматичен, или, как сказал бы Аристотель, полон практической мудрости. Такой агент учитывает контекст и соотносит собственные предпочтения с социальными нормами.


Мы протестировали, как эти стандарты соотносятся с реальной жизнью (подробнее – в
препринте исследования). Для этого мы при помощи интервью и опросов изучили, как воспринимаются сами понятия «рациональный» и «разумный», проанализировали их употребление в текстах СМИ, в художественной литературе и сериалах на разных языках и проверили, как работают стандарты рациональности и разумности в классических экономических играх – «диктаторе», «трагедии общин», «дилемме заключенного» и др.


Опросы и интервью показывают, что люди разделяют понятия рационального и разумного, давая им определение, но отличия в формулировках скорее незначительны. Главная их идея: человека разумного принято признавать в большей степени ориентированным на общество. Наш анализ прессы, книг и сериалов также демонстрирует, что общество в целом аналогичным образом разграничивает «рациональное» и «разумное».


При этом каждый из этих стандартов легко активируется в нужный момент: участники экспериментов с экономическими играми четко предсказывали разницу в действиях рациональных и разумных агентов, а если выбор надо было делать самим – фокусировались или на рациональности, или на разумности в зависимости от целей.


Например, классическая игра с «диктатором» предполагает, что агенту А надо решить, какую часть имеющегося у него ресурса (например, $10) он готов разделить с агентом B – анонимом, которого агент А больше никогда не увидит. Рациональность предполагает, что вы не поделитесь ничем. Но и Талер, и Канеман показали, что в реальности люди ведут себя иначе – иногда они готовы отдать другому вплоть до половины имеющегося. Мы просили участников экспериментов предсказать, как поступит рациональный, а как – разумный агент и какую часть готовы были бы отдать типичные представители их сообщества. От людей разумных в среднем ожидали большей щедрости, предсказывая, что они отдадут на 7–20% больше, чем рациональные.


В еще одном эксперименте участники выбирали, агент какого типа (рациональный или разумный) более успешно представит их в той или иной экономической игре, а кого лучше подобрать в соперники. В ситуациях, когда необходимо выиграть, в том числе в ущерб второй стороне, или разделить ограниченный ресурс, большинство хотели, чтобы их самих представляли рациональные агенты, а по другую сторону были бы разумные – вдруг они великодушно поделятся.

Подтолкнуть к разумному


Исследования
показывают, что люди применяют тот или иной стандарт для разных сфер жизни. Рациональность, как правило, требуется, когда надо действовать и получить желаемое. Разумность же требуется, когда необходимо сделать выбор, а ситуация сложна и ее нельзя разрешить ответом на простой вопрос «да/нет». Таким образом, люди могут поступать нерационально не потому, что не способны, – они делают это осознанно. При этом человеку необходимы и стандарт рациональности, и стандарт разумности – всем нужны обоснования своих действий. Рациональность помогает объяснить себе эгоистическое поведение, а разумность – действия во благо других и при этом, возможно, в ущерб себе. Стандарты рационального и разумного также помогают людям оценивать других – например, надежность партнеров по бизнесу или доверенных лиц.


В дальнейших исследованиях еще предстоит изучить, при каких условиях разумное поведение может привести к экономически нерациональному выбору. И наконец, возможность активации каждого из стандартов, которую продемонстрировали эксперименты и исследования, можно было бы использовать не только, чтобы подталкивать к рациональности – как, например, в знаменитых
nudge units. Аналогичным образом можно подтолкнуть и к разумному поведению – то есть изменить опасные представления о мире как об игре с нулевой суммой, сделать свое поведение более кооперативным и достигать большего благодаря эффективному взаимодействию.

Историческое объяснение

Дискурс историка состоит из предложений о событиях и их взаимосвязи. Поскольку этот дискурс постепенно становится рассказом, он не должен походить на речь детей. В самом деле, речь детей представляется в таком виде: «Это произойдет, затем это, а затем это». Но ясно, что дискурс историка становится научным только в той мере, в какой наблюдается более или менее необходимая или, по крайней мере, понятная связь между излагаемыми событиями и их антецедентами.

Отсюда возникли две модели связи между событиями. Они представлены, разработаны и постоянно дискутируются: это модель Гемпеля, или дедуктивная модель, или co-vering-law model, модель, связанная с законом, охватывающим специфическую связь, и модель Дрея. Модель Гемпеля выглядит так: научное объяснение имеет место только в том случае, если связь между особенными событиями выводится из общего высказывания. Это можно также выразить следующим образом: историческое объяснение научно только в том случае, если оно опирается на дедуктивный постулат. Модель Дрея называют еще рациональной: событие можно объяснить и понять, если удастся выяснить цель его участника, а также объяснить избранное средство исходя из преследуемой цели. Само собой разумеется, что модель рационального объяснения может быть применена только к человеческим действиям и что, следовательно, модель Дрея учитывает специфику человеческой истории по сравнению с историей природы. Модель Дрея, действительно, неприемлема, когда речь идет о связи событий в природе, ибо нельзя предположить, что замерзающая вода намерена замерзнуть, а дождь намерен падать с неба. Зато легко предположить, что Гитлер, нападая на Россию, или Бисмарк, подделывая телеграмму из Эмса, или американцы, девальвируя несколько дней назад доллар, преследовали определенные цели.

Такова проблема исторического объяснения. Прежде чем более подробно анализировать обе эти модели, я хотел бы поставить вопрос, насколько правомерна такая постановка проблемы исторического объяснения. По этому поводу я сделаю несколько замечаний:

1) Постановка проблемы исследования взаимосвязи событий правомерна лишь в той мере, в какой не забывают о том, что события, подлежащие объяснению, – это не те события, которые произошли, которые были пережиты, а события, сконструированные историком. В историческом рассказе никогда нет ни чистых событий, ни чистой феноменальной реальности, а есть замена конкретного определенным числом высказываний, которые представляют собой описание или установление того, что произошло. Другими словами, то, что пытаются объяснить, – не просто событие, не просто явление, а событие, сконструированное историком, и я сразу добавлю, что, по мнению аналитиков, эта конструкция, или описание события, уже была сделана до постановки проблемы о связи между этим сконструированным событием и его антецедентами.

Можно также сказать, что аналитики имплицитно вновь находят идеи, которые длительное время развивали другие исследователи исторического познания. В частности, легко вспомнить излюбленный пример немецких представителей критической философии истории, связанный с битвой. Ясно, что битва, подлежащая объяснению, или ее ход, или счастливый исход для той или иной стороны, который хотят объяснить, будет фигурировать в историческом рассказе в виде ряда предложений. Такая мыслимая или рассказанная битва существенно отличается от той битвы, которую пережили солдаты или генералы. Мыслимая или рассказанная историком история не есть отражение или копия пережитой битвы, это реконструкция или реконституция. Было бы чистой иллюзией считать, что рассказ, реконструкция или реконституция представляют собой просто отражение того, что произошло.

Я добавлю, что эта реконструкция или реконституция обязательно предполагает использование понятий. Достаточно, например, сказать «Марафонская битва», чтобы применить понятие, ибо битва есть понятие, и когда говорят «Марафонская битва», то предполагают, что происшедшее в этот день в 42 километрах от Афин относится к тому же классу, что и случившееся днем в декабре 1805 года в Аустерлице. Другими словами, когда говорят «Аустерлицкая битва» или «Марафонская битва», то уже сконструированной реальностью заменяют серию впечатлений, пережитых участниками событий. И такая конструкция создается только с помощью представлений или понятий. Добавлю, что именно благодаря историку Марафонская или Аустерлицкая битва получает свою целостность. Относительно Марафонской или Аустерлицкой битвы можно сказать, что целостность, если хотите, была предвосхищена в пережитом. Но во многих случаях сконструированные события получают свою целостность от историка, хотя участниками они не пережиты как составляющие целостность. Наиболее известный пример – это Пелопоннесская война, описанная Фукидидом. В значительной степени именно Фукидид представил целостность Пелопоннесской войны. Именно он осмыслил первую половину войны между Афинами и Спартой, затем перемирие благодаря Никию. Вторая половина войны представляет собой только одно событие, одну целостность, которая называется Пелопоннесской битвой. Не исключено, что то же самое можно сказать, как об этом заявил однажды генерал де Голль, о двух войнах XX века, – 1914–1918 и 1939–1945 годов: это лишь одна тридцатилетняя война, которая была развязана дважды с перемирием в двадцать лет. Я веду к простой и фундаментальной мысли: нет существенной разницы между событием и целостностью. Такое событие, как Марафонская битва, может быть разбито на ряд отдельных действий. Точно так же война может быть разделена на ряд битв. Следовательно, исторические целостности не имеют атомистического характера. Они, так сказать, являются целостностями. Создание целостностей, предполагаемое в аналитике взаимосвязей, является фундаментальной составной частью восстановления человеческой истории историком.

Естественно, можно поставить вопрос, которым не задаются аналитики: на какую из пережитых историй больше всего похожа история, рассказанная историками. Возможно, что в большинстве исторических рассказов описанная история больше похожа на историю, которую пережили генералы, чем на историю, которую пережили солдаты. Это значит, что есть рассказы, которые воспроизводят связь событий и сводят к минимуму роль государственных деятелей, но есть также рассказы, в которых стараются показать события, подчиненные проницательной воле этих деятелей. Если вы хотите иметь примеры этих двух крайностей, посмотрите, с одной стороны, школьные учебники, где есть описание Аустерлицкой битвы, а с другой – роман Толстого с описанием Бородинской битвы. Толстой сводит почти на нет роль великих людей, полководцев, клаузевицей, и считает, что битва была только страшной мясорубкой, где в конце концов наблюдалось чуть ли не случайное скопление массы людей, неповоротливость, противодействие и его преодоление и где не было места для проявления воли государственных деятелей. Вам известны литературные впечатления о войне на низшем уровне: это Стендаль и битва при Ватерлоо, Золя и поражение – вот рассказы об исторических событиях, предлагаемые участниками-жертвами, а не участниками событий на высшем уровне.

Этот анализ моделей реконструкции или реконституции мог бы и должен был бы заинтересовать эпистемологию. Аналитики совершенно абстрагируются от этого аспекта работы историка, так как они берут за отправную точку простую формулу: событие, связь которого с его антецедентами мы ищем, представлено в ряде сформулированных историком суждений о том, что произошло в том или ином месте и в тот или иной момент.

2) Если предыдущий анализ точен, различие между микрособытием и макрособытием есть только относительное различие. Встреча французского солдата и русского солдата во время битвы при Аустерлице – это микрособытие, но если вся битва уже является макрособытием по отношению к отдельному событию, то она представляет собой лишь микрособытие по отношению ко всей военной кампании, а вся военная кампания является микрособытием по отношению ко всем войнам Наполеона. Выразим иначе ту же мысль: нет существенного различия между микро и макро, между событием и совокупностью событий: любой исторический рассказ представляет собой серию совокупностей, Zusammenhange (я говорю «совокупность», чтобы не употреблять термин «Whole»). Различие между событием и совокупностью, таким образом, носит относительный характер, и мы имеем, так сказать, русскую матрешку: микро вкладывается в макро так, что никогда нельзя найти ни мельчайшую часть, ни все целое. Целое представляется как целостность человеческой истории, которая нам недоступна; часть будет событием, локализованным в пространстве и времени. И совершенно невозможно ни установить мельчайшую часть, ни охватить все целое.

Если так ставить вопрос, то можно возразить против приема, который используют англо-американские аналитики при постановке проблемы объяснения. Вероятно, это возражение сформулировал Альтюссер, судя по некоторым выражениям в его работах: он утверждал, что не следует брать за отправную точку то или иное событие и пытаться установить его связь с антецедентами; он говорил, что, с одной стороны, непосредственное обращение к событию относится к эмпирии, а с другой – это свидетельствует о незнании условий подлинной научности, а именно охвата еще до факта или до события всей совокупности, в которой это событие займет место. В крайнем случае, он мог бы поддержать мысль о том, что история как наука предполагает теоретический охват совокупностей, и что не из элемента или отдельного события нужно исходить при воссоздании системы или значимой совокупности, в которой событие найдет свой смысл и значение.

Чтобы поддержать прием аналитиков, я приведу два аргумента:

А) Микрособытие – это не просто событие, и поэтому начинать можно как с микрособытия, так и с более широкой совокупности. Микрособытие, если мы его правильно понимаем, представляет собой ту же реконструкцию; оно тоже предполагает понятия и минимум теории.

Б) Но, естественно, есть значительное различие в уровнях между тем, чего требует от теории или концептуализации анализ микрособытия, и тем, чего требует рассмотрение способа производства. Можно, конечно, сказать, что нет существенной разницы между «битвой» как целостным образованием и «способом производства» тоже как целостным образованием. Но тем не менее в одном случае мы имеем ясный факт, который мы можем проверить, а в другом случае, например, когда речь идет о способе производства, мы сразу оказываемся на уровне абстракции и концептуализации, так что возникает вопрос о том, представ-ляет ли собой этот сконструированный объект произвольное творение ученого или в известной мере определяется исторической действительностью. Скажем просто: если анализируют микрособытие и ищут связь с антецедентами, то поступают гораздо скромнее, чем когда хотят охватить такие сложные целостности, как, например, способ производства. Но я спешу сказать, что нет заранее готового философского возражения против попытки привести события в единую систему и что каждая сфера истории может включать в себя поиск системы – либо системы, которая определена исторически, либо более или менее абстрактной системы, как, например, системы способа производства, что является скорее моделью, чем системой.

3) Подобно тому, как событие включается в систему, в рассказе необходима реальность, развитие и непрерывность которой сразу пытаются охватить. Другими словами, когда, скажем, излагают историю Франции или историю философии, возникает необыкновенно трудная, но необходимая концептуальная проблема, связанная с определением реальности, последовательные этапы которой пытаются изобразить. В сущности, речь идет о том, чтобы выяснить, в какой мере существует нечто соответствующее тому, что мы называем реальностью «Франция». Разве написанная история Франции не является просто вымыслом в учебниках, которые предполагают перманентность через последовательные состояния некоей политической реальности? Вполне правомерна постановка вопроса о том, когда начинается история Франции. Этот вопрос можно поставить по-другому: Тойнби во Введении к своей книге «Постижение истории» ставит вопрос о том, что он называет «умопостигаемым полем исторического исследования», и пытается доказать, что ни Англия, ни Франция, ни Германия не представляют собой «умопостигаемое поле исторического исследования». Это значит, что целостность, дающая возможность понять становление, – это не целостность, сущностью которой является Франция или Англия, а целостность, которую принято называть «цивилизацией», или обществом. Таким образом, если желают рассмотреть последовательные состояния действительности, можно поставить вопрос о том, как определить эту действительность и представить сквозь время ее непрерывность, или перманентность.

4) Последнее замечание, которое я сделаю мимоходом, потому что вернусь к нему позже, связано с тем, что, на мой взгляд, в теории исторического объяснения важно различать два понятия, которые я соответственно называю «событием» и «творением». Я называю «событием» то, что происходит в определенный момент времени, в определенной точке пространства, а если речь идет об истории человеческой, то это датированное событие общества в определенном месте. Творение по своему происхождению является событием: история Пелопоннесской войны была написана Фукидидом в определенный момент во время Пелопоннесской войны, и до сих пор спорят о времени написания разных ее частей. Таким образом, книга «Пелопоннесская война» представляет собой событие, но раз творение оторвалось от своего автора, раз Парфенон уже построен, а «Пелопоннесская война» уже написана, речь идет о творении, то есть о вещи, которая является творением рук человека. Его нельзя путать ни с намерениями, ни с жизненным опытом его автора. Художественный монумент является примером творения, но научное знание или книга по истории тоже являются творениями, которые концептуально отличаются от того, что я называю событиями. И я попытаюсь показать, что объяснение, или интерпретация, события и объяснение творения происходят по-разному.

Сделав эти оговорки, попытаемся строго сформулировать две модели, и начнем с модели Гемпеля, которую также называют дедуктивным постулатом. Сама по себе мысль Гемпеля очень проста: при рассмотрении двух единичных событий как можно, например, объяснить, что событие В должно было произойти, или как можно объяснить событие В? Кажется, возникнет ощущение, что мы можем объяснить событие В, если сможем найти всеохватывающий закон, согласно которому всякий раз, когда дано А, из него следует В, и затем если мы сможем с помощью единичных суждений обнаружить, что событие А было дано до события В, которое мы хотели объяснить.

Возьмем очень простой пример: почему радиатор моей машины вышел из строя? Потому что, как это всем известно, вода замерзает, когда температура опускается ниже нуля. С другой стороны, нам также известно, что объем льда больше объема воды, так что при замерзании воды трубы выходят из строя. Предположим, что в один прекрасный день, когда было очень холодно, мой радиатор вышел из строя. Таким образом, мы располагаем тем, что необходимо для модели Гемпеля, а именно двумя высказываниями, выражающими законы: вода замерзает, когда температура опускается ниже нуля; объем льда больше объема воды. Для удовлетворительного объяснения в духе модели Гемпеля нам достаточно знать первоначальное условие, а именно, что температура в этот день была действительно ниже нуля и к тому же не было антифриза в воде моего радиатора. Действительно, 1) вода в радиаторе была без антифриза и 2) температура опустилась ниже нуля. Это два первоначальных условия. С другой стороны, имеются два всеохватывающих закона: вода замерзает, когда температура опускается ниже нуля; объем льда больше объема воды. Исходя из общих высказываний, а также из сложившейся в этот день ситуации, мы можем объяснить, почему радиатор вышел из строя. Это тот же тип модели Гемпеля: одно или несколько общих высказываний, которые определяют, что когда дано Е, из него следует F; констатация того, что в специфической ситуации дано Е, и этим же объясняется F. При рассмотрении модели Дрея возьмем тот же пример с радиатором. Предположим, что кто-то меня спрашивает: почему твой радиатор вышел из строя? Я не отвечу: «Потому что вода замерзает, когда температура ниже нуля» (он знает это так же хорошо, как и я, но это, очевидно, не причина выхода из строя моего радиатора). Я вам оставляю выбор между двумя возможными ответами. Один из ответов: «Потому что мой недисциплинированный техник по обслуживанию машин после слива воды из радиатора забыл залить антифриз»; второй: «Потому что Жан, которому я когда-то повредил машину, решив мне отомстить, слил антифриз из радиатора и залил туда воду без антифриза». В обоих случаях объяснение события, именуемого «радиатор вышел из строя», связано не с замерзанием воды и не с соответствующим объемом воды или льда, что нам всем известно, а с поступком человека.

Я упомянул два возможных ответа, потому что они разного типа. Первый тип: «техник по обслуживанию машин забыл» предполагает непреднамеренный поступок, который является возможным объяснением. Но оно не укладывается в рациональную модель Дрея. Зато второе объяснение «потому что другой решил отомстить, опорожнил мой радиатор и залил туда воду без антифриза» представляет собой именно тип рационального объяснения и модели Дрея. Вы можете счесть это странной рациональностью. Но это действительно совершенно рационально: он хотел добиться определенной цели – отомстить за ущерб, который я нанес его машине. Он использовал находящееся в его распоряжении средство: он нанес ущерб моей машине, создав условия, при которых радиатор должен был выйти из строя. В данном случае речь идет, таким образом, о том, что принято называть телеологическим или рациональным объяснением, так как, имея цель, он выбрал средство, которое с точки зрения логики казалось рациональным и было связано с целью; он выбрал средство, с помощью которого добился своей цели.

Такого рода рациональное объяснение называют также практическим силлогизмом, который формулируется так:

А хочет достигнуть цели X;

А находится в положении, когда средством достижения цели X является решение Y;

– Итак, он принимает решение Y.

Или еще пример: чтобы объединить немецкие государства, Бисмарк хотел начать войну против Франции в 1870 году; кризис в Испании и демарш французского посла в Пруссии предоставили ему удобный случай: он подделал телеграмму из Эмса, чтобы добиться поставленной цели, то есть начать войну, причем в благоприятных условиях, поскольку Франция выглядела бы агрессором. Неважно, идет ли речь о мести водителя или о развязывании войны, мы получаем тот же практический силлогизм: участник событий, преследующий определенную цель, находится в такой ситуации, когда предлагаемое ему средство проявляется так или иначе. Таким образом, он выбирает средство, которое ему предложено, потому что именно оно ведет к поставленной цели.

Мы в общих чертах проанализировали обе модели в их чистом виде. В чистом виде модель Гемпеля позволяет вывести событие из общих высказываний на базе имеющихся антецедентов. Со своей стороны, модель Дрея позволяет объяснить событие, исходя из намерений или цели участника событий, оказавшегося в определенном положении. Добавлю, что я сознательно привел пример с машиной, потому что этот пример позволяет понять, что в некоторых событиях повседневной жизни оба типа объяснения, или обе модели, могут быть использованы одновременно. Размышляя, например, о недавней трагедии в общеобразовательном коллеже, мы находим телеологическое объяснение в обдуманных действиях нескольких молодых людей. Но вместе с тем надо учесть быстрое распространение пожара (пожар распространился быстрее, чем ожидалось), которое имеет природный характер. Его, вероятно, можно объяснить, исходя из некоторых общих высказываний, связанных с особыми обстоятельствами. Нельзя сказать, что причиной пожара был поджог бензина, потому что это причина в вещественном смысле слова; можно было бы начать с анализа обдуманных действий: тем не менее, если хотят иметь общее объяснение, то надо также включить природные события, выводимые из некоторых общих высказываний.

Вот две крайние модели и довольно поучительный пример, который можно легко экстраполировать на исторические примеры. Так, если мы анализируем решение Гитлера напасть на Россию, то объяснение, согласно модели Дрея, состояло бы в том, чтобы выяснить цель, которую преследовал Гитлер, и объяснить решение бросить войска на завоевание России как средство, которое он считал лучшим или единственно возможным для достижения своей цели, связанной, вероятно, с завоеванием всей Европы.

Почему спор об этих двух моделях занимает такое место во всей американской аналитической литературе? На мой взгляд, причины этого заключаются в следующем:

1) Если модель Гемпеля приемлема, то отсюда следует, что историческое познание в принципе не отличается от познания природы. В самом деле, причина, по которой большинство англо-американских аналитиков пыталось использовать модель Гемпеля в исторических объяснениях, заключается в том, что эта модель представляет собой способ подтверждения или верификации одного из тезисов аналитической школы: единство научного знания, без учета разнообразия объектов, которых касается это знание. Если историческое объяснение определяется дедуктивной моделью, то больше нет существенной разницы между познанием человека человеком и познанием природы человеком. В конце концов приверженцы школы Гемпеля хотят доказать исключительно однородную природу любого научного объяснения. Отсюда следует, что многие из тех, кто поддерживает противоположный тезис, стараются вновь найти с помощью аналитического метода герменевтическую или феноменологическую концепцию истории, то есть стараются доказать, что познание истории людей существенно отличается от познания природы.

2) Аналитики – приверженцы школы Гемпеля чувствуют, что объяснение посредством намерения, или цели, которую преследовал участник событий, вводит элемент, чуждый сущности научного объяснения. Исходя из идеи, что никогда нельзя наблюдать со стороны то, что происходит в сознании участников событий, первый из аналитиков школы абсолютного объективизма отрицает правомерность ссылки на то, что происходит в сознании этих участников. Но, действительно, большинство аналитиков хорошо осознает, что невозможно рассказать историю людей, абстрагируясь от того, что думали или хотели эти люди. Поэтому они не доводят объективистскую теорию до крайности. Однако чем меньше они прибегают к объяснению с помощью намерений и сознания, тем больше у них возникает ощущение, что они твердо стоят на научной почве.

3) Модель Дрея снова вводит то, что немцы называли «Verstehen», то есть «понимание», которое является главным понятием герменевтической школы. Дрей, канадский профессор, насколько я помню, не подозревает, что с помощью другого метода он обнаруживает то, что Макс Вебер и Дильтей выразили совершенно ясно. Действительно, легко можно найти в «Wissenschaftslehre» Макса Вебера теорию объяснения посредством рационального решения для достижения данной цели. Но, насколько мне известно, Дрей никогда не цитирует Макса Вебера. Наряду со многими другими это пример того, что сегодня большинство профессоров являются пленниками своей специальности: Дрей получил философское образование, а поскольку Макс Вебер не был профессиональным философом, он не оказался в поле зрения Дрея; последний даже не подозревал, что определенное число идей, которые он защищает, уже были изложены на сто лет раньше на другом языке и притом человеком, который не был профессиональным философом.

Последняя книга, посвященная этой теме, принадлежит финну Г.-Х. фон Вригту. Он рассуждает в аналитическом духе и представляет последнюю школу аналитиков – школу, которая вновь обнаруживает традицию «Geisteswissenschaften». Г.-Х. фон Вригт воспроизводит теорию исторического объяснения на базе модели Дрея, но понимает, что эта модель есть не что иное, как разновидность теории «Verstehen». В своей книге «Explanation und Understanding», Вригт рассматривает диалог Гемпеля–Дрея и поддерживает модель Дрея, но в измененной форме; он ясно говорит, что нужно вновь найти специфический смысл, который немецкие авторы придавали понятию «Verstehen», то есть «понимать».

В диалоге Гемпеля–Дрея можно установить огромное количество возможных позиций:

A) Прежде всего можно сказать, что историки пишут историю чаще всего по модели Дрея, но они неправы: они воображают, что объясняют, хотя на самом деле они ничего не объясняют. Согласно этой позиции, «телеологическая модель» или «практический силлогизм» не является объяснением в научном смысле слова, даже если признать, что многие историки эту модель считают приемлемой.

Б) Можно согласиться с тем, что историки часто объясняют по модели Дрея (впрочем, они это делают не лучшим образом), но отсюда следует, что история – это не наука. Именно такую позицию занял Поль Вейн в своей последней книге, посвященной Франции. Он особо подчеркивает, что, с его точки зрения, история не есть наука, поскольку она рассматривает только единичное и описывает, но не объясняет в научном смысле слова.

B) Можно, наконец, также сказать, что модель Дрея применяется в некоторых разделах исторического познания, но ее недостаточно, и поэтому очень часто необходимо искать и применять общие высказывания для дополнения объяснений телеологического типа объяснениями дедуктивного типа.

Мы рассмотрим, какая из этих позиций лучше. Сейчас же мы прежде всего отметим, что постарались сблизить по-разному обе модели, и главным образом попытались сблизить чистую модель Гемпеля с практикой исторического познания или даже с практикой объяснения в науках о природе, смягчив строгую форму дедукции.

Вместо утверждения, что объяснение удовлетворительно только в той мере, в какой имеется общее высказывание, из которого можно вывести то, что надо объяснить на базе изначально данных условий, можно сказать, что есть не одно, а множество общих высказываний, не один, а огромное число антецедентов, и что, следовательно, нет строгого детерминизма между антецедентами и событием, подлежащим объяснению, а есть просто большая или меньшая степень вероятности. Если мы рассматриваем конкретную ситуацию, например, сводку погоды, и если мы пытаемся объяснить явление гололеда в том или ином месте, то абстрактно мы знаем условия, в которых образуется гололед, но мы знаем также и то, что гололед может образоваться при стечении таких обстоятельств, как влажность, холод и т.д. Эти обстоятельства бывают разными. Следовательно, объяснение в данном случае состоит, как это делают метеорологи, в том, что есть риск гололедицы в определенном регионе в зависимости от определенного числа обстоятельств, что налицо вероятность события, а не строгий детерминизм. Можно заменить строгую дедукцию на базе общего высказывания вероятностью предсказания и вероятностью объяснения в зависимости от множества обстоятельств, множества антецедентов и множества общих высказываний.

Мы сохраняем, таким образом, идею модели Гемпеля, согласно которой общее понятие является условием научного объяснения единичной связи, но мы заменяем детерминанту или необходимость вероятностью. Например, когда речь идет о генетической мутации, биологи могут только констатировать эти мутации и в случае необходимости определять обстоятельства, которые увеличивают число этих мутаций; следовательно, есть объяснение единичной мутации на основе вероятности, и нет строгой дедукции события (мутации) исходя из общего высказывания.

Можно было бы привести и другие примеры, но это завело бы нас слишком далеко. Бывают исключительные события: это те события, которые представляют собой неисправность хрупкого механизма. Когда, например, авто-мобиль неисправен, то происходит событие, которое представляет собой неисправность хрупкого механизма. И было бы интересно сравнить аварию неисправной машины с функционированием машин особого типа, а именно машин, которые могут нарушить любую целенаправленность. Например, это машина, которая сконструирована так, чтобы каждое отдельное движение было непредсказуемым. Это – преднамеренно, целенаправленно созданный механизм, отдельные элементы которого недетерминированы: можно лишь определять частоту в зависимости от равных шансов появления каждого номера.

Вероятность, заменившая необходимость, несомненно, облегчает использование общих высказываний при объяснении исторического события. Возьмем, например, нападение Гитлера на Россию. Можно сказать, что это нападение было вероятным, сославшись на общее высказывание такого типа: любая европейская держава, желающая установить свое господство над всем континентом, вынуждена устранить любого земного соперника. В 1940 году Гитлер устранил западных соперников, и, следовательно, если его целью действительно было господство в Европе, можно сказать, что высказывание, подтвержденное при Наполеоне, согласно которому завоеватель Европы вынужден идти на Москву, есть высказывание общего типа. Это закон, благодаря которому становится если не необходимым, то понятным решение Гитлера. Можно найти другую формулу: учитывая мощь Германии в 1941 году, учитывая природу Третьего Рейха, можно сказать, что тот факт, что война приобретала все более и более широкие масштабы, вполне соответствовал историческим прецедентам.

Таковы общие высказывания (которые можно назвать макрополитическими), используемые не для того, чтобы строго вывести решение Гитлера, а для того, чтобы с их помощью легче понять это решение. Досадно то, что если бы Гитлер принял другое решение, то сразу бы нашлись общие высказывания, помогающие понять и это его решение. В конце концов, можно было бы сказать, что немцы после войны 1914–1918 годов поклялись никогда больше не вести войну на два фронта. Но в 1941 году решение Гитлера именно к этому привело. Однако оставим эти сомнения, которые нам просто напоминают, что эта ретроспективная вероятность или объяснения единичного решения общим высказыванием плохи или хороши тем, что они возможны после свершившегося факта, но они нередко ошибочны, когда формулируются заранее.

Есть также другой тип общих высказываний, которые англо-американские аналитики охотно используют: это предложения, которые они называют «диспозиционными», или предложения о характере, темпераменте, образе жизни и действиях участника событий. Аналитики особенно настаивают на этом, так как они считают, что решение объясняется не тем, что оно рационально в зависимости от преследуемой цели, а тем, что принимающий решение индивид как таковой вел себя разумно. Другими словами, они считают, что даже в случае принятия рационального решения личность участника события представляет собой как бы общее выказывание, из которого дедуцируется частное высказывание.

Общие высказывания, которые могут быть использованы для анализа микрособытия, созданного частным решением участника событий, могут быть двух типов:

– речь может идти о макрополитических высказываниях относительно системы. Например, в международном плане мы являемся свидетелями биполярного мира, каким он долгое время был нам известен. Мы можем сказать, что каждая из двух великих держав будет стараться ограничить экспансию другой и что частные решения США и Советского Союза становятся понятными в зависимости от общих высказываний о функционировании биполярного мира. Это первый тип обобщения, созданный общими высказываниями относительно целого, в которое включено поведение рассматриваемого участника событий;

– но существует также другой тип общих высказываний: это те высказывания, которые определяют характер участника событий. В этой перспективе можно сказать, что поведение участника событий в особых обстоятельствах объясняется главным образом его личными чертами. Относительно решения Гитлера можно сказать, что он, будучи человеком неограниченных амбиций, вдохновляемый страстью антикоммуниста, неизбежно должен был принять то решение, которое он принял, то есть попытаться уничтожить Советский Союз до американской интервенции. В данном случае решение проясняет скорее особые черты изучаемого участника событий, чем рациональный анализ ситуации и целей. Если вы примените тот же подход к Наполеону, вы обнаружите некоторые решения, которые можно лучше объяснить «диспозитивными» высказываниями, чем рациональностью. Такова, например, любопытная идея Наполеона посадить своих братьев на различные европейские троны. В данном случае, действительно, речь идет о Наполеоне-человеке, о значении клана, о семейной привязанности, и гораздо легче вывести эти частные решения из Наполеона-человека, чем из Наполеона-полководца.

Модель Гемпеля можно выразить с помощью следующих элементов: множественность так называемых общих высказываний, которые представляют собой не столько законы, сколько более или менее туманные обобщения, неопределенность обстоятельств, в которых произойдет или произошло событие, вероятностные высказывания, диспозиционные высказывания. Заключительной мыслью всех этих уточнений является фраза, которую использует Гемпель и которая стала классической: историческое объяснение не соответствует чистой модели, изложенной изначально, но представляет собой an explanation sketch, схему объяснения. Иногда общее высказывание ясно выражено, иногда нет: тогда имеется сокращенная схема объяснения, поскольку модель Гемпеля будто бы есть модель совершенного исторического объяснения.

ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ И ПОНИМАНИЕ

Итак, мы имеем две модели объяснения: модель Гемпеля, или модель дедуктивности, согласно которой, исходя из общей связи, возможно вывести единичную связь, и модель Дрея, которая является моделью рациональной связи между ситуацией и решением или действием.

Чтобы сопоставить эти две модели и начать анализ, который должен занять центральное место в нашем курсе, я вернусь к модели Гемпеля, которая в более или менее модифицированной форме представляет собой модель, устраивающую большинство аналитиков. Может быть, мне стоило бы эту фразу выразить в прошедшем времени, так как наблюдается эволюция в англосаксонской аналитической школе, и растет число тех, кто благодаря аналитической философии вновь обнаруживает немецкую философию наук о духе. Действительно, в англосаксонском мире с удовольствием говорят о том, что благодаря Витгенштейну заново открыли для себя Дильтея. Но оставим этот чисто исторический вопрос и вернемся к модели Гемпеля.

Модель Гемпеля включает в себя три трудных вопроса:

1) Что представляют собой общие понятия, которыми располагают историки для объяснения событий? Или: что представляют собой закономерности или общие высказывания, из которых можно вывести единичную связь? Исходя из этого, аналитики ставят целый ряд вопросов: идет ли речь о законах или просто об эмпирической регулярности? Как различать законы в собственном смысле слова и эмпирические регулярности? Идет ли речь об общих высказываниях такого типа: «Все вороны черны»? Или речь идет, как считают некоторые аналитики, о тривиальных высказываниях типа: «Мать в порыве гнева даст легкую пощечину своему ребенку»? (Известный пример, потому что его можно найти у Макса Вебера и косвенно у Ясперса.) Или: являются ли эти общие высказывания тем, что я называл «диспозиционными» высказываниями, то есть такими высказываниями, которые касаются темперамента, характера, способа действия рассматриваемого субъекта?

Этот первый круг проблем имеет в основном логический характер, потому что для их решения надо было бы построить логическую теорию научного закона, отличного от эмпирической регулярности: надо было бы различать естественную необходимость эмпирической регулярности (которая не имеет характера необходимости) и логическую необходимость.

2) Второй круг проблем тоже имеет классический характер, и можно его назвать «проблемой Юма или Стюарта Милля». Суть этой проблемы состоит в следующем: являются ли причины чем-то другим, нежели антецеденты? Когда мы объясняем событие, мы находим совокупность таких антецедентов, среди которых мы должны различать контрибуционные причины, то есть причины, относящиеся к числу антецедентов, необходимых для формирования рассматриваемого события, и достаточные причины. Вот в чем заключается классический спор в логике, который до сих пор в какой-то степени продолжается: является ли причина просто регулярным антецедентом, или совокупностью антецедентов? Надо ли выбрать один антецедент из всех и считать его главной причиной? Споры по этим проблемам можно найти у представителей общественных наук (достаточно заглянуть в работы Симиана), которые, исходя из исследования Стюарта Милля об антецедентах и причинах, пытаются применить ее к экономическим отношениям.

Эти два круга проблем интересуют логиков больше, чем собственно историков. Иными словами, они интересуют особенно историков, которых привлекают специфически логические проблемы. Но имеется третья группа проблем, которая является центральной для историка.

3) Трудность на этот раз следует из прямого сравнения двух моделей – модели регулярной, или необходимой последовательности, откуда выводится единичная связь, и модели рациональности соотношения ситуации и действия. Речь идет о двух радикально различающихся моделях. В одном случае модель выглядит так: при данных антецедентах событие было необходимым, и я могу вывести эту необходимость единичной связи только при условии, если ее вывести из одного или множества общих высказываний. Напротив, если в определенной ситуации действие участника событий было рациональным и существовала рациональная связь между ситуацией и действием, то вы имеете модель объяснения с помощью рационального действия участника событий. Она в корне отличается от научной модели. Поэтому англосаксонские аналитики вели бесконечные споры по проблеме № 3, поскольку эта проблема имплицитно ведет к выбору либо в пользу одной модели для всех наук, включая общественные, либо допускает возможность специфической модели для общественных наук. Потому что только в той мере, в какой рассматриваемый объект включает в себя интенциональность, возможно найти модель рационального объяснения. Этот вопрос, имеющий в данный момент вспомогательный, вторичный характер и отражающий, по-видимому, тонкости логики, ставит под сомнение общую проблему теории науки: существуют ли две модели для наук? Или не столь амбициозно: есть ли в знаниях о человеке специфические черты, которые связаны с интенциональностью субъектов действия, которых хотят понять или объяснить?

Я сконцентрирую свое внимание на третьей группе проблем, потому что я не профессиональный логик. Конечно, меня также интересуют две первые группы проблем, и мимоходом я скажу о них кое-что, но третья группа меня интересует больше всего, потому что она ведет к сближению аналитической философии и герменевтики, или феноменологии, в интерпретации общественных наук. Пример, который я собираюсь привести, бесспорно, приемлем для защиты моего тезиса, и я тем более могу привести этот пример, что его постоянно приводят сами аналитики, включая тех, чьи выводы противоречат моим.

Итак, я приведу пример решения или единичного действия одного исторического деятеля. Этот пример я нашел в книге Мортона Каплана «On Historical and Political Kno-wing»: Бисмарк и телеграмма из Эмса – банальный пример, который всем известен. Однажды, узнав, что посол Франции сделал новый демарш, чтобы получить подтверждение о снятии кандидатуры Гогенцоллерна на трон Испании, Бисмарк сфальсифицировал телеграмму, полученную из Эмса, таким образом, что придал ей оскорбительный и вызывающий характер. Во французском общественном мнении это вызвало ярость и вместе с тем требование объявить войну Пруссии.

В чем состоит анализ такого решения? Если вы не логик и если вы ничего не знаете о диалоге Гемпеля и Дрея, то что нужно сделать для анализа этого события? Вероятно, возникнет вопрос о цели, которую преследовал Бисмарк, и согласно свидетельствам, которыми мы располагаем, станет вполне очевидно, что его целью было спровоцировать войну между Германией и Францией. Вдобавок он не только хотел спровоцировать войну, но сделал это так, чтобы Франция выглядела агрессором и общественное мнение в Германии и во всем мире одобрило действия Пруссии.

Почему он принял решение сфальсифицировать телеграмму из Эмса? Для ответа на этот вопрос следует, как я уже говорил, учитывать не только цель, которую Бисмарк преследовал, но и множество других факторов. До принятия этого решения он, например, поинтересовался у начальника прусского генерального штаба соотношением вооруженных сил; он спросил у него, уверен ли он в том, что прусская армия победит французскую. Можно предположить, что начальник генерального штаба генерал Мольтке представил ему уточненные данные о соотношении французской и прусской армий и т. д. Кроме того, начальник генерального штаба ему, конечно, сказал, что он считает прусскую армию более мобильной, лучше подготовленной и оснащенной и поэтому Пруссия, по всей вероятности, выиграет войну. Естественно, можно расширить интерпретацию поведения Бисмарка, оценив это особое решение на фоне всей политики, которую он проводил уже многие годы: Бисмарк преследовал глобальную цель, заключавшуюся в объединении Германии, исключая Австрию. Чтобы достичь этого единства, ему необходимо было одолеть своих южногерманских противников. Он считал, что сломить сопротивление южногерманских государств можно только путем сплочения немцев против чего-нибудь или кого-нибудь. Следовательно, интерпретация этого единичного действия будет становиться все более понятной пропорционально росту числа сведений и подробностей о расчетах самого Бисмарка, о его психологии в той мере, в какой единичный акт можно включить в последовательный ряд исторического рассказа. Так, на мой взгляд, поступают все историки, независимо от того, верят ли они в теорию Гемпеля. Против такого воссоздания исторической практики могут выступить те логики (таких, кстати, очень мало; по крайне мере, так было в первый период аналитической философии), которые желали бы получить совсем другое объективное познание человеческого прошлого в том смысле, что оно не включало бы никаких ссылок ни на поведение участников событий, ни на то, что происходит в их сознании. Но радикально объективное восстановление человеческого прошлого никогда не практиковал ни один историк, потому что это прошлое не имеет смысла, если не ссылаться на помыслы, желания, чувства, переживания самих участников событий. Если так ставить вопрос, и объяснение, действительно, включает в себя восстановление ситуации, личности Бисмарка, его целей и расчетов, то каково же содержание дискуссии?

Противники модели Дрея выдвигают два возражения, которые я нашел в книге Мортона А. Каплана:

1) Понятие рациональности двусмысленно; существуют разные виды рациональности, и неясно, в каком смысле можно говорить, что фальсификация телеграммы из Эмса Бисмарком была рациональным актом. Я полностью готов согласиться с тем, что понятие рациональности имеет множество значений, я согласен также с тем, что было бы лучше не использовать понятие «рациональная связь». Но нетрудно заметить, что есть «умопостигаемая связь» между целью, которую преследовал Бисмарк, и средством, избранным в рассматриваемой ситуации. Я использую термин «умопостигаемое», чтобы отложить вопрос о том, идет ли речь о рационально необходимой связи, которая может существовать лишь в том случае, если избранное средство достижения цели (скажем, война) было единственно возможным в рассматриваемый момент.

Оставим в стороне вопрос о рациональности и вернемся к нему при других обстоятельствах. Допустим множество форм рациональности и устраним это первое возражение. Второе возражение более значительно.

2) Предположим, говорит Каплан, что Бисмарк вел себя рационально, сфальсифицировав телеграмму из Эмса (рациональность заключается в выборе средства, подходящего при данных обстоятельствах). Тем не менее, отсюда не следует, что рациональность этого действия может представлять собой объяснение: с точки зрения логики действие или решение объясняются тем, что Бисмарк по природе своей вел себя рационально. Другими словами, это «диспозиционное высказывание» о Бисмарке, то есть о рациональности Бисмарка. Оно является общим высказыванием, из которого можно вывести объяснение поведения Бисмарка. Мы здесь оказываемся в центре дискуссии: объясняется ли решение Бисмарка адаптацией средства к преследуемой цели или природой Бисмарка как человека?

Если выбирают второй вариант, то обнаруживают формулировку общего высказывания диспозиционного характера: именно потому, что Бисмарк был рациональным человеком, можно объяснить рациональной связью принятое им решение сфальсифицировать телеграмму из Эмса. Другими словами, что является главным в объяснении: рациональность, адаптация решения или рациональный характер Бисмарка как человека?

Отметим, прежде всего относительно интерпретации Дрея, что нет смысла поднимать вопрос о необходимости. Когда Дрей хочет обнаружить необходимость в рациональности, то, по-моему, он допускает ошибку, потому что он хочет вновь обнаружить эквивалент природной необходимости через интерпретацию поведения. Но, на мой взгляд, именно объяснение участником событий и его расчетами, в сущности, не дает возможности обнаружить необходимость. Обнаруживают умопостигаемость, а не необходимость. Скажу проще: объяснение поведения намерениями субъекта действия позволяет понять его поведение, но это не значит, что субъект действия не мог поступить иначе; всегда обнаруживается, что он мог поступить иначе. Лично я полагаю, что историк восстанавливает расчеты участника событий, анализирует ситуацию такой, какой он ее видел, но при восстановлении поведения участника событий историк непременно вводит элементы, которые содержат некоторую рациональность самого субъекта действий. Другими словами, на мой взгляд, нет различия между восстановлением частного решения и восстановлением личности, потому что историк, исследующий политику, рассматривает, очевидно, политического деятеля как рационального человека. Можно также сказать, что для того чтобы понять политического деятеля, историк пытается восстановить менталитет или политический мир этого деятеля или что он пытается понять, как представлял себе мир рассматриваемый участник событий.

Вот пример из современной истории, который может показаться более простым, потому что он касается современной истории: когда я пытался восстановить поведение тех, кто руководил американской дипломатией с 1945 по 1971 или 1972 год, я исходил из свидетельств менталитета этих участников событий. Я пытался уловить и понять, как они видели мир. Исходя из этого, можно понять, как американцы оказались в Южном Вьетнаме, чтобы защитить некоммунистическое правительство, хотя их экономические и стратегические интересы в Южном Вьетнаме равнялись почти нулю. При восстановлении представления американцами мира и их стратегии, то есть стратегии «сдерживания», становится ясно, что они стали защищать Южный Вьетнам в силу своего представления о мире и тех интересов, которые они должны были там защищать.

Что же касается Бисмарка и фальсификации телеграммы из Эмса, то можно ли пойти еще дальше и сказать, что его поведение было рациональным в том смысле, что это был единственный выход? По-моему, так можно сказать при одной оговорке: если Бисмарк в этот момент хотел достигнуть своей цели, а именно войны, то фальсификация телеграммы из Эмса, действительно, была лучшим и, может быть, единственным средством. Она была поводом, за который он должен был ухватиться, если считал, что пришло время для достижения цели, которую он давно поставил перед собой (по крайней мере, со времени войны с Австрией), а именно спровоцировать молниеносную войну против Франции с целью объединения Германии.

Можно ли таким путем прийти к тому, что логики называют «практическим силлогизмом»? В отношении решения Бисмарка этот силлогизм выглядит так:

– Большая посылка: Бисмарк хотел войны с Францией, чтобы преодолеть сопротивление объединению Германии со стороны южногерманских государств.

– Малая посылка: фальсификация телеграммы из Эмса была единственным средством спровоцировать войну.

– Вывод: следовательно, он сфальсифицировал телеграмму.

Если практический силлогизм истинен, то можно сказать, что связь между средством и целью необходима и рациональна. Но достаточно немного изменить силлогизм и сказать: Бисмарк хотел войны с Францией, чтобы сломить сопротивление государств Южной Германии (в этом случае фальсификация телеграммы из Эмса выглядит как одно из нескольких возможных средств спровоцировать эту войну), и у нас возникнет представление, которое не содержит ни необходимости, ни абсолютной рациональности. В этом случае налицо адекватный выбор в сложившейся ситуации.

Впрочем, можно иметь другой практический силлогизм такой формы:

– Большая посылка: Бисмарк хотел объединения Германии.

– Малая посылка: он считал войну с Францией единственным средством объединения Германии.

– Вывод: следовательно, он спровоцировал войну; он, таким образом, выбрал единственное средство, которое вело к поставленной цели.

Второй практический силлогизм отличается от первого тем, что первый применен к датированному действию – к фальсификации телеграммы из Эмса. Второй же предполагает более продолжительное время. В обоих случаях объяснение осуществляется с помощью действий Бисмарка и сложившейся конъюнктуры средств и цели без обязательного установления необходимой связи.

Обратимся еще раз к спору Гемпеля и Дрея: является ли объяснением то, что Бисмарк был рационален, или то, что он по-своему видел мир и конъюнктуру?

Что касается интерпретации Дрея, то я думаю, что его целенаправленная реконструкция объяснения с помощью мотивов страдает фундаментальной логической ошибкой, вызванной тем, что такого рода объяснения могут быть основаны скорее на «принципах действия», чем на общих законах. Дрей эксплицитно различает «принципы действия» и общие законы, основываясь на тезисе «делать что-нибудь» в данных обстоятельствах. И мне кажется, что именно здесь находится центральный аспект дискуссии: показать, что действие, имевшее соответствующий или рациональный характер в данных обстоятельствах, в действительности не дает объяснения, почему так надо было поступить. Говорить, что действие было рациональным или адекватным, не равносильно объяснению поведения. Нет нормативного принципа оценки того, какое действие было надлежащим в различных обстоятельствах, и нет объяснения причин, почему индивид действовал так своеобразно. А вот еще другая формулировка: объяснение на основании принципа действия или «здравого смысла» – это, в сущности, не объяснение, так как смысл может быть «здравым» в значении принципа, на который можно сослаться, чтобы оправдать свое поведение, хотя этот принцип фактически никак не влияет на нас.

Вот основное резюме полемики между двумя школами аналитиков. С одной стороны, объяснить странное поведение означает обнаружить взаимосвязи между ситуацией, целями, преследуемыми участниками событий, и избранными средствами. Причем неважно, идет ли речь о восстановлении поведения Бисмарка или об американской политике последних двадцати пяти лет, так как нет существенного различия между объяснением частного решения и объяснением стратегии. Лично я думаю, что можно объяснить ситуацию восстановлением расчетов участника событий, его менталитета и отношения между решениями и ситуацией. Но с другой стороны, некоторые аналитики считают, что не умопостигаемая связь между ситуацией, целями и решением составляет объяснение, а общие высказывания относительно личности субъекта действия или ситуации.

Когда речь идет о такой полемике, которая сразу же представляется деликатной, трудной, где приверженцы двух противоположных тезисов повторяют бесконечно одни и те же аргументы, не сумев убедить друг друга, должна быть причина, из-за которой обе школы не могут прийти к согласию.

Надо сначала поставить вопрос: как можно проверить, доказать или оправдать выбор одной из моделей? Ведь в конце концов, если анализируют логическую модель и хотят сделать определенный вывод, то возникает вопрос, как можно в логике больше защищать одну модель, чем другую?

Я думаю, что можно говорить о трех возможных аргументациях при выборе той или иной модели:

– Прежде всего, это ссылка на практику историков и на их собственное представление о том, что они делают: если исходить из того, как историки представляют себе свою деятельность, то, я думаю, чаша весов будет склоняться в пользу модели единичной и специфической умопостигаемости.

– Затем идет ссылка на постулат. Согласно этому постулату только одна модель логически приемлема и дает подлинное объяснение. Если считается, что объяснение логически приемлемо только в той мере, в какой единичная связь выводится из общего высказывания, то историк мог бы сказать, что он не использует общие высказывания. Но логик сможет всегда ему ответить: или вы, не подозревая об этом, используете общие высказывания, или же, если вы их не используете, все равно это не является объяснением. Здесь очевидна (и это в пользу модели Гемпеля) логическая ошибка. Но если ее совершают, то придется сказать, что даже при применении другой модели нет гарантии, что она все объяснит.

– Можно, наконец, использовать в этом споре ссылку, имеющую более или менее метафизический и имплицитный характер: объяснять поведение человека интенциональностью участников событий – это значит убеждать, что знание объекта общества отличается от знания объекта природы. Вместе с тем это значит убеждать, что поведение человека, по крайней мере в особых случаях, может отличаться от прежнего поведения.

Почему мы, в конце концов, считаем модель Гемпеля неудовлетворительной? Я действительно убежден, что интерес к историческому рассказу заключается в демонстрации не того, что события могли произойти именно так, а не иначе, а того, что в любую минуту события могли произойти иначе. Вот почему я пришел к мысли, что желание подвести единичную связь или решение индивида под общее высказывание является ложным ходом, так как никогда нельзя найти общее высказывание, из которого можно вывести необходимость этого решения, которое в действительности могло быть другим. Но можно прекрасно показать умопостигаемость решения, принятого в соответствии с ситуацией и интенциональностью субъекта действия. Если ссылки, на основании которых выбирают ту или иную модель, являются практикой историка, теориями логика или более или менее имплицитной метафизикой того, кто размышляет о проблеме, то мой выбор зависит от первого и третьего аргумента. По-моему, как раз не модель Дрея, а ее измененная разновидность адекватна практике историков, и вместе с тем соответствует не претенциозной и общей метафизике, а тому, что я назвал бы метафизикой, в которой мы все живем, метафизикой повседневной жизни.

Действительно, наша метафизика повседневной жизни состоит в том, чтобы на самом деле показать, что когда я принимаю решение в результате обдумывания, я как бы подсчитываю: я задаю себе вопрос, какую цель я преследовал, и если даже эксплицитно не размышлял, я действовал в соответствии с моим восприятием реальности, в соответствии с эффективностью, которую я приписываю тому или иному решению. И когда я спрашиваю себя, должен ли я делать то или другое, у меня и в мыслях нет, что я вынужден поступать так или иначе. Когда я принимаю решение читать курс по аналитической философии истории, у меня нет ощущения, что я не смогу прочесть другой курс. Точно так же можно сказать, что нет такого государственного деятеля, который, размышляя о том, что он должен сделать в данной ситуации, не сказал бы себе, что есть аргументы в пользу того или иного решения, и который в конце концов не выбрал бы решение после обдумывания. И если потом кто-нибудь ему говорит: я могу вывести ваше решение из общего высказывания, поскольку оно необходимо с точки зрения этого общего закона, то это неправда. Нет такого общего высказывания, из которого можно вывести необходимость решения, если его автор предполагал, что оно могло быть и другим. Можно только сказать (но в этом случае общее высказывание ничего больше не объясняет), что можно найти общее высказывание, которое делает более или менее вероятным принятое решение, так же, как оно делает вероятным любое другое решение. Начиная с этого момента так называемое преимущество общего высказывания исчезает, так как единственным преимуществом объяснения с помощью общего высказывания является выяснение необходимой, единичной связи. Таким образом, если выводить эту единичную связь из общего высказывания, делающего ее более или менее вероятной, то мы оказываемся точно в ситуации интерпретации с помощью мотивов.

Поэтому я думаю, что объяснение (назовем его так условно) единичного решения такого государственного деятеля, как Бисмарк, состоит не в том, чтобы искать общие или диспозиционные высказывания о Бисмарке как о человеке, а в том, чтобы углублять мысль о том, что Бисмарк как государственный деятель исходил из того мира, в котором жил, из тех средств, которые считал возможными использовать, и из тех целей, которых он хотел добиться. Именно исходя из этого глубокого анализа политической личности Бисмарка и представляемого им исторического мира принятое в определенный момент решение достигает максимальной умопостигаемости, а не необходимости в смысле, когда ретроспективно можно было бы сказать, что он не мог принять другого решения. Так можно прийти к эквиваленту того, что Макс Вебер называл «целерациональностью»: с точки зрения известной цели Бисмарка принятое им решение было адекватным и вело к цели.

Можно сразу же отвергнуть возражение, согласно которому недостаточно рациональности связи между решением и целью для объяснения в той мере, в какой следовало бы добавить рациональность Бисмарка как человека. Мне кажется искусственным такое различие между рациональностью частного решения и предрасположением человека, потому что связь между ситуацией, целями и решением обнаруживается только в том случае, если рассматривать видение мира участником события и одновременно учитывать предрасположение Бисмарка как человека. Таким образом, не прослеживается различие между адекватностью средств цели и способностью действовать рационально: восстановление поведения исторических деятелей охватывает как личность участников событий, так и принимаемые ими решения.

Добавлю, что редко удается доказать, что избранное средство или принятое решение были единственно возможными, и, следовательно, редко сталкиваются с необходимостью. Даже в сфере рациональности мы обнаруживаем только умопостигаемые связи. В конце концов, когда речь идет об историческом рассказе (как, например, об анализе политики Бисмарка в то время, когда он был советником короля Пруссии и в эпоху объединения Германии), восстановление состоит в том, чтобы сделать понятной часть политической истории Европы. Эту историю можно сделать еще более понятной, если включить в рассказ больше фактов и, не ограничиваясь дипломатическим упрощением, использовать все, что может помочь понять поведение Бисмарка, а также поведение его разных собеседников – как противников, так и сторонников.

Мой вывод, таким образом, состоит в том, что я принимаю позицию, которую фон Вригт сформулировал в своей книге «Объяснение и понимание». Свою модель он называет «практическим силлогизмом». Я вам представлю ее абстрактную, а не конкретную форму, которую можно применить к частному случаю. Наиболее общий практический силлогизм выглядит так:

– Большая посылка: А, участник событий, намерен осуществить В (я перевожу как «осуществить» английский термин bring about).

– Малая посылка: А считает, что не сможет осуществить В, если не исполнит а.

– Вывод: следовательно, А принимается (sets himself) за исполнение а.

Вот самый простой практический силлогизм, являющийся схемой объяснения, или скорее интерпретации интенционального поведения в человеческой истории. Ничто не мешает включить некоторое число общих высказываний в качестве элементов в этот практический силлогизм. Действительно, чтобы определить связь между средством и целью, очень часто участник событий вынужден использовать определенное число общих высказываний: например, Бисмарку было известно состояние боевой готовности французской армии; он в какой-то степени представлял себе, как французы отреагируют на телеграмму из Эмса. Поэтому можно сказать, что он избрал это средство, потому что знал (и это как раз есть общее высказывание), как французы реагируют, когда задето их самолюбие. Таким образом, можно вполне признать причастность общих высказываний к расчетам участников событий. Но тем не менее основным элементом такого рода объяснения-интерпретации является следующее: интерпретация интенционального поведения (я не говорю, что вся история сводится к интерпретации интенциональных поведений) по своей природе не выводит единичную последовательность из общих высказываний, а обнаруживает умопостигаемость поведения участника событий в специфических обстоятельствах, в соответствии с целью, преследуемой этим участником событий.

Разумеется, речь не идет о том, чтобы приписать участнику событий наши собственные цели; речь не идет о том, чтобы интерпретировать его поведение, предполагая, что он имеет те же цели, что и мы, или что он воспринимает мир так, как мы. Работа историка состоит именно в том, чтобы выяснить, как исторические деятели воспринимали мир и как в соответствии с этим восприятием мира они принимали то или иное решение. Если сегодня часть американской молодежи не в состоянии понять, почему США ввязались во Вьетнам, то именно потому, что она уже не воспринимает мир так, как американские руководители последних двадцати лет. Сегодня американцы видят мир иначе, и хотят вести себя иначе, поскольку то, что им казалось вполне очевидным в свое время, сегодня им таким уже не кажется. Точно так же Бисмарк мог считать, что война с Францией была маленькой экспедицией без большого риска, которая должна была закончиться через несколько недель; именно потому, что он имел такое представление о войне с Францией, он мог выбрать данное средство, чтобы объединить Германию. Сегодня нельзя себе представить, чтобы какой-нибудь немецкий государственный деятель избрал аналогичное средство, поскольку ему хорошо известно, что значение этого средства будет совсем другим. Поэтому не следует думать, что такое интерпретативное восстановление исторического поведения может быть осуществлено без изучения архивов, документов и всех имеющихся свидетельств. Нет никаких указаний на то, что можно установить способ, посредством которого участники событий выбрали свою судьбу, и я утверждаю, что для понимания поведения, скажем, Бисмарка можно только восстановить его мировидение и уловить умопостигаемость его поведения.

Почему и в какой мере эта теория исторического объяснения, или, точнее, согласно моей терминологии, эта теория исторической интерпретации возвращает нас от аналитической философии к герменевтике? Почему выбор модели умопостигаемости единичной связи представляет собой решающий момент в сползании аналитической философии от традиции научного объективизма к противоположной традиции наук о духе?

Сначала одно замечание: тот, кто в 1957 году в англо-американской литературе защищал рациональную модель, то есть модель Дрея, молодого профессора философии из Канады, не вполне осознавал, что выбирая модель рациональной связи, он начал сползать от аналитической школы в направлении герменевтики и наук о духе в Германии. В его книге не упоминаются немецкие авторы, и он не подозревает, что выбор рациональной модели, если следовать ей полностью, ведет к принятию некоторых специфических черт гуманитарных наук. Зато фон Вригт, в отличие от заокеанских авторов, обладает прекрасной общей философской культурой. Он блестяще знает как философию Гегеля, так и философию наук о духе и Дильтея. Фон Вригт прекрасно понимает, что выбор модифицированной модели Дрея ведет, в конце концов, к принятию некоторых характерных черт философии наук о духе в Германии и к сближению с герменевтической традицией. Я охотно сказал бы, что выбор модифицированной модели Дрея ведет к принятию аналитической версии немецкого термина «Verstehen», «понимание». Известно, что немецкое слово «Verstehen» использовалось сначала Дройзеном, а затем Дильтеем для обозначения способа познания, отличного от способа познания в естественных науках. Принятие только что изложенной мною исторической интерпретации ведет не к восстановлению немецкой теории «Verstehen», а к использо-ванию некоторых ее элементов. Почему?

Если мой анализ верен, то ядром объяснения становится не выводимость из единичной связи, а ее умопостигаемость. Отсюда не следует, что мы интуитивно улавливаем то, что произошло в сознании участника событий; это была бы ложная теория понимания. Изложенная только что мною теория интерпретации не предполагает ничего, что можно было бы сравнить с «Einftihlung» на немецком языке, или «empathie» на французском языке: логическая теория интерпретации посредством интенциональности не предполагает причастности сознания интерпретатора к сознанию участника событий. Эта теория нисколько не требует, чтобы мы интуитивно улавливали поведение или манеру мыслить участника событий. Я сказал бы, что совсем напротив, теория интерпретации приемлема научно только в той мере, в какой мы исследовали мир участника событий – то, что представляет собой сам участник событий и чего он хотел. Следовательно, речь идет не о том, что мы улавливаем интуитивно или непосредственно то, что происходит в сознании исторического деятеля. Теория понимания, вытекающая из моей схемы интерпретации, – это строго интеллектуальная теория, если не интеллектуалистская. Эта теория предполагает, что по крайней мере часть исторических событий следует из намеренных действий исторических участников событий, и что на уровне интенционального микрособытия единственной формой объяснения, которой мы располагаем, является интерпретация, связанная с восстановлением личности самого участника событий и мира, в котором он жил.

Разумеется, не все исторические действия предполагают предварительное обдумывание. Именно в этом смысле приведенный мною пример особенно показателен, так как мы знаем, что Бисмарк все заранее продумал до фальсификации телеграммы. Мы знаем, что после разговора с генералом Мольтке он был совершенно уверен в превосходстве прусских вооруженных сил. Это, так сказать, идеальный случай, когда имеется сходство между размышлением участника событий и восстановлением историками. Но даже в этом случае нет никакой путаницы. Интерпретация здесь не ограничивается воспроизведением беседы между Бисмарком и Мольтке. Она также состоит в том, чтобы включить единичное решение в ход истории, поместить Бисмарка как личность в ход прусской истории. Иначе говоря, ввести в интерпретацию и в создаваемую нами умопостигаемость многие элементы, которые отсутствовали в сознании участника событий, потому что последний ограничивался простыми аргументами, непосредственно применимыми к конъюнктуре, и потому что мы хотим присовокупить дополнительную умопостигаемость, помещая единичное решение в более широкие рамки.

Таков мой предварительный вывод. Но почему наши аналитики избрали для защиты своего тезиса самый неудачный пример? Почему они исследовали микрособытие, скорее представляющее собой интенциональное микрособытие? Если хотят защищать тезис, согласно которому историческое событие объясняется только в том случае, если его можно вывести из общего высказывания, было бы лучше взять такое событие, как инфляция. В этом случае нетрудно вывести инфляцию, возникшую в определенное время, из общего высказывания об условиях, в которых возникает инфляция. Действительно, есть много событий и даже микрособытий, которые можно вывести из общих высказываний и к которым можно легко применить модель Гемпеля. И может возникнуть вопрос, почему аналитики так привязаны к микрособытию и к интенциональному микрособытию.

Это вовсе не случайно. Поскольку они не могут включить микрособытие в свою схему, есть пробел в модели науки, которую они хотят сохранить. Можно, конечно, сказать, что интенциональное микрособытие не имеет значения в истории. Тем не менее, именно благодаря этому событию функционируют социальные институты, и некото-рые интенциональные микрособытия имели значительные последствия. На самом деле, не в силу своего неумения аналитики связались с интенциональным микрособытием: они выбрали случай, когда их модель применима с большим трудом, и они думали, что если случай, когда их модель применима с большим трудом, может быть включен в общую схему, то общий тезис будет сразу доказан. Но я полагаю, что, как это случается часто, они выбрали такой случай, который абсолютно не подходит к их тезису. И они представили аргументы не с целью его опровержения, а чтобы определить его границы. Ибо границы тезиса о выводимости единичной связи, исходя из общих понятий, есть как раз интенциональное микрособытие. Эта граница имеет большое значение: поскольку начиная с того момента, когда предоставляют одну из форм объяснения или интерпретации путем выяснения умопостигаемости человеческого поведения, открывается огромное поле для исследований, которое составляет часть сферы общественных наук. Ибо, в конце концов, интерпретировать поведение Бисмарка означает включить это поведение в политический мир его эпохи. Аналогично этому интерпретировать или понимать общество означает восстановить духовный мир или мир ценностей, в котором жили другие общества, а не наше. Вместе с тем нельзя не заметить следующее: важность этой дискуссии заключается в том, что, исходя из нее, можно понять, что микрособытие предполагает скорее интерпретацию, чем объяснение, что одна из целей исторического труда заключается именно в том, чтобы понять, как жили другие люди и общества. Другими словами, восстановление умопостигаемости общества не является средством для научного объяснения. Это сама цель исторической практики. Она состоит в том, чтобы понять не только события, но и людей, понять также, что эти люди прошлого отличались от нас. Вот почему я уделил столько внимания этой дискуссии о двух моделях: вторая модель дает возможность раскрыть положительную и рациональную теорию наук о духе, которая сохраняет все ценное в традиции Geisteswissenschaften, не впадая ни в мистицизм, ни в спиритуализм.

Перевод с французского

И. А. Гобозова

Только рационально объяснить нашу победу недостаточно — Российская газета

О гении и злодействе

Даниил Гранин: Кто-то смиряется, что есть вещи, которые непостижимы. А кто-то мучается, стремясь постичь, в чем смысл жизни. Фото: Юрий Белинский / ТАСС

«Я прочел воспоминания Альберта Шпеера, где он не постеснялся рассказать о своей дружбе с Гитлером. В его строчках проглядывает сочувствие к вождю Третьего рейха. С одной стороны, я понимаю признательность Шпеера по отношению к Гитлеру в начале его карьеры — фюрер дал ему возможность стать главным архитектором Рейха…

Но ведь потом, когда Шпеер стал министром вооружения Германии, его подземные заводы изготавливали не только вооружение, но и газовые камеры. Он же не мог этого не знать. Он видел наших пленных, которые работали на этих заводах в тяжелейших условиях. Но…

Двадцать лет сидел Шпеер в Шпандау. За это время многое изменилось в Германии. Страна прошла денацификацию, Гитлер был признан человеком, ввергнувшим свою страну в беду. Но, несмотря ни на что, Шпеер ничего не переоценивает — он по-прежнему верен своему вождю и спустя 20 лет после окончания Второй мировой войны…

Мы побороли идеализм и относимся к жизни прагматично, корыстно. Даже в церковь люди просят приходить. Мы не благодарим за чудо природы, за чудо жизни

Всего этого я понять не могу. Могу признать: Шпеер был действительно талантливым архитектором. И поэтому неизбежно вновь возникает пушкинский вопрос: как талант совмещается со злодейством?».

О Сталине и миллионах

«… Но у меня другой вопрос: а правильно ли, что у нас ничего не осталось от Сталина? Вы же понимаете, я ни в коем случае не защищаю культ, не мечтаю о его возрождении, но как бы мы ни относились к Сталину, эту страницу нашей истории нельзя выжигать, вычеркивать. С ней связана судьба многих миллионов — значит, вычеркиваются и они. А ведь мы были воодушевлены, верили в то, что оказалось утопией.

Я помню, как впервые оказался с товарищами за границей году в 56-м. Мы шли по Парижу в широких штанах, в пиджаках с огромными плечами, в кепках. Шли с чувством превосходства…

И потом, запреты ведь только создают феномен «запретного плода». Знаете, как-то я был в гостях в одном грузинском доме. Посидели, поговорили, а потом хозяин дома позвал в сад. А там будка с электромотором. Хозяин включил его, и из ямы вырос… памятник Сталину! Из-под земли!»

О разнице между фашизмом и коммунизмом

«Шпеер едва ли не исключение — фашизм за все годы своего существования в области искусства и культуры не создал ничего существенного. Вы не вспомните ни одной замечательной книги, ни фильма, ни музыкального произведения. Почему же фашизм оказался бесплоден? Не знаю… Я могу вам задать другой вопрос: а почему мы в годы жестокой цензуры, сталинизма смогли создать и великолепную музыку, и интересную литературу, и поэзию, и кино, и театр — то, что осталось и что пользуется сегодня успехом?..

Все-таки есть большая разница между расовой теорией ненависти и нашей коммунистической идеологией, в которой нет ничего преступного, напротив, в ней есть мечта о справедливости… Так или иначе, утопии необходимы. Как надежда.

Я Сталина не могу понять. Вы знаете, что он был книгочеем? Читал Толстого, Чехова, Достоевского, Анатоля Франса, авторов непростых. И при этом оставлял пометки на полях. Это любопытно: человек, пишущий на полях, он ведь делает это для себя, не для кого-то. Значит, он размышлял над книгами, которые читал. И трудно себе представить, как это возможно: читать «Воскресение» Толстого, а потом приходить в Кремль и подписывать расстрельные списки?»

О выступлении в бундестаге три года назад

«Было очень странное, многослойное ощущение… Я — один перед всей Германией. Не перед бундестагом, а именно перед Германией. Я из Ленинграда, который Гитлер хотел уничтожить…

Моя ненависть к немцам изживалась на протяжении многих лет. В Германии издали практически все мои книги, было немало встреч, конференций и в той Германии, и в этой, у меня там появилось много друзей. И я давно понял, что, во-первых, ненависть — тупиковое чувство, оно никуда не ведет. А во-вторых, у нас своих грехов хватает.

Но когда я стоял перед депутатами бундестага, то поймал себя на мысли, что никто из них не был на фронте, это все дети или внуки фронтовиков. И вспомнил свой первый приезд в Германию, это было году в 55-м. Когда я шел по улицам Берлина, видел людей своего возраста и старше и думал: «Боже мой, это же встреча промахнувшихся!»

О блокаде Ленинграда

«Почему Гитлер так и не вошел в город? Точного ответа на этот вопрос нет.

Одна из высказанных официально гипотез — Гитлер понимал, что город не получится истребить физически, слишком он велик, и на улицах не смогли бы маневрировать танки. Но только ли это было причиной нерешительности фюрера? А ведь он был именно нерешителен — несколько раз приезжал сюда, колебался, обещал своим генералам, что «через неделю обязательно». Но так и не отдал приказа наступать.

Мне кажется, что очень важный мотив таков: все города Европы капитулировали перед немецкой армией. И Гитлер ощущал себя непобедимым: раз его армия подошла к городу, он тотчас же сдается. Вот и от Ленинграда он ждал, когда тот выкинет белый флаг…

Я воевал, всю жизнь прожил, ощущая себя победителем, а теперь должен кому-то что-то объяснять. Я имею право ходить там с поднятой головой, а не оправдываясь…»

О чуде победы и Пушкине

«Все, что касается личных воспоминаний о блокадных буднях, приобретает особую ценность. Сегодня блокаду умело украсили героизмом, бескорыстием, состраданием и т.д. Все это было, безусловно, но если говорить только об этом, то исчезает ужас блокадной жизни.

Но самое интересное все-таки — почему я и возвращаюсь постоянно к военной теме — это феномен нашей победы. Можно ли понять: как случилось, что, обреченные потерпеть поражение, мы тем не менее победили? Ведь была отдана вся Украина, вся Белоруссия, большая часть России, люди погибали безо всякого утешения, надежды, что их смерть не напрасна. И все-таки страна выстояла. Почему?

Бывая в Германии, я встречался с тогдашним канцлером Гельмутом Шмидтом и спрашивал его: «Почему вы проиграли войну?» Он не мог ответить, кроме как: «Потому что Америка вступила». Но США в войну вступили, как известно, уже после Сталинграда. Тогда где искать причину?

Однажды прочитал статью митрополита Илариона, в которой он сказал, что наша победа — это чудо. Вначале меня это возмутило: «А как же мы? Ведь чудо без участия людей совершается само собой. И получается, героизм народа здесь ни при чем?»

Но потом я вспомнил Пушкина. «Гроза двенадцатого года/ Настала — кто тут нам помог?/ Остервенение народа, / Барклай, зима иль русский Бог?» Это признание Пушкина — тоже о том, что в общем-то только рационально объяснить нашу победу недостаточно. И гений Пушкина чувствует это лучше историков».

Об отношении Европы к России

«Нас всегда боялись, поэтому ненавидели. Но это и понятно. Страны Европы жили и развивались во взаимосвязи друг с другом. Мы же всегда жили замкнутой жизнью, выезд и из царской России был большой проблемой (до Петра I россияне редко стремились путешествовать, в конце восемнадцатого века «гайки завинтил» Павел I, при Николае I пребывание за границей более 5 лет приравнивалось к госпреступлению. — Ред.)…

И тем не менее сейчас я не представляю себе Европы без России. Нас, конечно, могут считать Евразией, но хочет это признать Европа или нет, все заметные события в европейской жизни последних времен были связаны с Россией… И несмотря на обостренно враждебное к нам сегодня отношение, Россия продолжает жить вместе со всем миром».

О любви в жизни и книгах

«В последнее время пишут не столько про любовь, сколько про ее вырождение. Любовь отодвинули бог знает куда — вначале деньги, потом власть, карьера. А любовь для них слишком требовательное, слишком утомительное, сложное чувство, над которым надо работать…

Мне хотелось создать старомодную книжку. Про любовь. Про то бескорыстное чувство, переживая которое ты понимаешь, кто ты такой, на что ты способен, каким ты можешь быть…

Может быть, сегодня об этом глупо, нелепо говорить, но мне все равно… Я знаю одно: русская литература все-таки создавалась на любви. Это было ее главное свойство. Помните, у Толстого в «Анне Карениной» Кити с Левиным объясняются с помощью фраз, состоящих из первых букв слов. И они друг друга понимают. Как это может быть? Это мистика! Магия любви.

Вы знаете, что такое любовь — для меня наглядно изобразил Шагал в своей картине «Прогулка». Веришь, что, когда человек влюблен, он способен на все, для него нет ничего невозможного!

С любовью можно все преодолеть. Любая гравитация преодолима».

О необъяснимом

«Понимаете, мы всегда хотим подвести некую черту, добиться какого-то четкого ответа, результата, вердикта: «это вот так…» Но у меня нет однозначных ответов на многие вопросы. Все слишком сложно…

Хочется, чтобы все было понятно? Это ужасно! Ведь скучно жить, когда все понятно!»

О вере

«Я и не атеист, и не верующий, но я верю в то, что жизнь вообще — это чудо. Сегодня физики и астрофизики говорят: Вселенная — результат творения. О чуде жизни говорят и биологи.

Я знал и любил одного из наших великих ученых Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского (биография одного из основателей популяционной и эволюционной генетики легла в основу документального романа Гранина «Зубр». — Ред.). Когда ему задавали вопросы: «Как возникла жизнь на Земле, есть ли Бог», он отвечал: «Это не наше дело».

Мы и в самом деле слишком мало знаем и мало что сможем узнать для того, чтобы найти ответ на эти вопросы. Кто-то смиряется перед тем, что есть вещи, которые для нас непостижимы. А кто-то мучается, стремясь постичь, в чем же смысл жизни».

О смыслах жизни

«Мы побороли идеализм и теперь относимся к жизни прагматично, корыстно. И ведь даже в церковь люди приходят просить: «Господи, помилуй, спаси нас от греха, помоги, чтобы моя жена выздоровела, дай мне возможность достичь того-то и того»… Но они не молятся: «Господи, спасибо тебе за то, что я могу смеяться, за то, что я могу иметь детей, могу любить, наслаждаться теплом солнца»…

Мы не благодарим за чудо природы, за чудо жизни, не воспринимаем это как нечто таинственное. А это все очень важное, чему не учат ни в школе, ни в храме».

Что делать?

«Наслаждаться жизнью. Знаете, недавно я тяжело болел, лежал без сознания неделю, врачи поставили на мне крест, и друзья уже приходили попрощаться со мной. Я был обречен. Почему я выздоровел? Не знаю. И врач не понимает. Но это случилось, и я благодарен судьбе за это».

Кино

Девушки, паровозы и ни одного немца

Режиссер Федор Попов о том, как Даниил Гранин участвовал в съемках фильма о блокаде

Режиссер Федор Попов взялся за реализацию военно-исторического проекта «Коридор бессмертия». Фильм, основанный на реальных событиях, расскажет о том, как в феврале 1943 года жители блокадного Ленинграда за 17 дней построили железную дорогу длиной 33 километра, соединившую город с Большой землей. Шлиссельбургскую магистраль называли красиво — «Дорога Победы», но у самих железнодорожников она «славилась» как «коридор смерти». Восстановить историческую справедливость взялся писатель Дмитрий Каралис. Федор Попов рассказал нам о том, как снимается военное кино, в котором есть девушки, паровозы и ни одного немца, и какое участие в съемках фильма принимал Даниил Гранин

— Гранин читал сценарий «Коридора бессмертия», и первая его реакция, которую я помню: «Девочки настоящие, я знал таких».

Я не спрашивал Даниила Александровича, надо ли показывать правду о блокаде в художественном кино или нет. Просто потому, что у меня есть своя позиция по этому поводу.

Конечно, все мы знаем, что такое блокада, сегодня многие факты доступны. И не только о людоедстве, предполагаемых ром-бабах в Смольном или коррупции. Но мне интересно не в грязи копаться, а рассказывать о тех простых людях, благодаря которым и была выиграна война. Говорить о простых истинах, если хотите. Да, блокада. Да, страшно. Да, смерть стала обыденностью.

И как говорил нам Гранин, война — не время для сантиментов, отношения были жесткими, резкими.

Но вот один февральский день 1943 года — солнце светит, предощущение весны, прибавили карточки, пошел первый трамвай, девушки говорят о том, как здорово было бы сходить в филармонию. Одна из героинь влюбляется… Что бы ни было — жизнь продолжалась. Для меня важно рассказывать не про то, что человек способен на подлость, а о том, что человек способен на жертву и героизм. И судя по нашим с Даниилом Александровичем разговорам, мы с ним не расходились во мнениях.

Я был несколько раз у него дома, он приезжал к нам на один из первых съемочных дней — в декабре 2015 года. Помню, был очень холодный день. Даниил Александрович замерз. Мы с Дмитрием Каралисом зашли с ним в ресторан согреться. Он тогда нас спросил: «А вы знаете, чем отличается блокадный Ленинград от сегодняшнего Петербурга?» Мы с Каралисом не нашлись что ответить. И он сказал: «Тишиной».

Он прожил долгую жизнь и в войну был уже достаточно взрослым человеком, поэтому его воспоминания более качественные, что ли, чем тех, кто пережил блокаду в детском возрасте. Но редкость его еще и в том, что, как крупный писатель, он обладал даром осмысления.

Для меня как кинематографиста очень важны были те детали блокадного быта, о которых Даниил Александрович нам рассказывал.

Как вели себя люди, как одевались. Как закутывались кто во что горазд, как валенки были большой редкостью, и хорошо, если удавалось добыть их, пусть и большего размера. Помню, в последний раз — мы были у него в конце мая — я показал Даниилу Александровичу снятый материал, и он обратил внимание, что у нас в кадре пару раз прикуривали от спички. Он заметил, что спички были дефицитом, поэтому в ходу больше были зажигалки. После этого у нас были досъемки в павильоне, и я реквизиторам дал задание найти зажигалки того времени.

Вообще Даниил Александрович был очень интересным человеком. С одной стороны — аскет, а с другой — ценил качество жизни.

В его старой, такой петербургской квартире у Ленфильма, заполненной книгами, было уютно. Меня в нем поражало, насколько взвешенна его речь, как тщательно подбирал он слова, ничего лишнего. И при этом — озорной глаз. Вот таким он был — немного колючим и озорным.

Однажды, год назад, я приехал к нему в гости с редактором, молодой девушкой. И я почувствовал, что он это отметил, глаз у Даниила Александровича блестел!

Многие устают к 30-40 годам. А он был полон жизни. И поэтому когда я узнал, что Гранин ушел от нас, первая реакция: как неожиданно. 98 лет и — неожиданно!

Странно, казалось бы.

Но в том-то и дело, что не важно, как он двигался, даже как он себя чувствовал, насколько физически он был слаб. Главное — характер. И в свои 98 лет он был по-прежнему молодым, озорным, и в то же время, очень глубоким человеком.

Даниил Гранин, режиссер и автор сценария на съемках фильма о блокаде Ленинграда «Коридор бессмертия». Фото: АНО Творческая студия «Стелла»

Нет рационального объяснения моему оскорблению Путина — Daily Storm

Экс-телеведущий телеканала «Рустави-2» Георгий Габуния заявил, что не собирается извиняться за свою ругань в адрес президента России Владимира Путина. По словам грузина, рационально он объяснить свои действия в телеэфире не может, но считает, что сказал то, о чем якобы думает вся Грузия.

«Меня спрашивают, почему я это сделал. У меня нет рационального объяснения. О журналистских стандартах там вообще не шла речь. Это вообще не было журналистикой никак. Я считаю, что я сказал то, что думает вся Грузия», — приводит слова Габунии портал «Грузия Онлайн».

Экс-телеведущий уточнил, что если бы считал свои действия ошибочными, то извинился бы. По словам Габунии, он понимает, что выразился в очень грубой форме. «Я понимаю, что это очень больно. Особенно последняя часть, где я упомянул родителей и их могилы. Понимаю, это тяжело, но в тот момент я вспоминаю те могилы, которые российские солдаты сознательно оскорбили», — заявил он. Габуния отметил, что выбрал такую жесткую форму обращения, поскольку хотел, чтобы его слова услышал Путин.

7 июля телеведущий Габуния в эфире «Рустави-2» оскорбил российского президента Владимира Путина и память его покойных родителей. Высказывания журналиста вызвали международный скандал. Несмотря на это, Гварамия отказался увольнять Габунию. Главный редактор грузинского информационно-аналитического агентства «Грузинформ» Арно Хидирбегишвили рассказывал Daily Storm, что телеведущий и гендиректор состоят в сексуальной связи, а автором оскорбительного монолога Габунии был экс-президент Грузии Михаил Саакашвили.

18 июля предприниматель Кибар Халваши, который официально стал владельцем «Рустави-2», уволил Гварамию с поста генерального директора телеканала и назначил на эту должность своего адвоката Паату Салию. 2 августа Гварамия был вызван на допрос по делу о финансовых махинациях в телекомпании. 20 августа Салия заявил об увольнении ряда журналистов «Рустави-2». В числе освобожденных от должности сотрудников оказался и Габуния. По словам нового владельца канала, причиной увольнений стал конфликт интересов.

Определение рационального от Merriam-Webster

рациональный

| \ ˈRash-nəl

, Ra-shə-nᵊl \

: имея разум или понимание

б

: относится к, основано или согласуется с причиной : разумным

рациональное объяснение рационального поведения

2

: включает только умножение, деление, сложение и вычитание и только конечное число раз

3

: , относящийся к одному или нескольким рациональным числам, состоящий из них или являющийся одним из них.

рациональный корень уравнения

эпистемология — Когда мы можем назвать объяснение «рациональным»?

Это скорее историко-риторическое наблюдение, чем краткий ответ, уже предоставленный ответом «Законов мысли».

Давайте сначала спросим, ​​что такое иррациональное объяснение ? Не просто нелогично или бессмысленно. Это может быть чисто эмоционально. «Потому что мы ДОЛЖНЫ!» Оно может иметь форму «потому что» и относиться к «причине», которую нельзя опровергнуть. «Потому что я этого хочу». Это может даже принять форму песнопения. «США! США! США!» Пожалуй, самая распространенная форма, в которой все это сочетается, — это обращение к власти. «Потому что … все так поступают, это доказал Аристотель, так велит Бог, так было всегда и т. Д.

Согласно работам Уолтера Онга, Эрика Хэвлока и других классиков, это была обычная форма передачи знаний в устном обществе, в частности, в гомеровской традиции.Ценности, коды и знания нужно было «запоминать» в поэтической форме, командах, рифмах и «высказываниях», потому что это был единственный способ сохранить культуру и передать ее. Очень похоже на наши первые беседы с детьми.

Итак, предварительным условием «рассуждения» является письмо. Переход от устной гомеровской культуры к уникальному фонетическому алфавиту греков превратил слова в сохраненные визуальные объекты, а не в текущие действия и события. Придворное ораторское искусство, прокламации, драмы, истории, диалектика — все это можно было «записать», как прикрепленные образцы, сохранить, исследовать, обсудить.

Эта «визуализация» речи пришла вместе с визуальной демонстрацией геометрии, где «рассуждение» из общих аксиом осуществлялось визуально с помощью линии и циркуля, чтобы «показать» то, что следует из последовательных «соотношений». Аналогичные «линии» пропорционального рассуждения можно было бы проследить при разработке «логосов» письменных аргументов. (Современные мысли по этому поводу см. В «Федре» Платона).

Так или иначе, это тезис Хэвлока, касающийся культурной травмы алфавитной речи и истоков «рациональных» атак Платона на поэтов и гомеровскую традицию с их апелляциями к героизму, авторитету, традициям и другим формам «иррационального» убеждения .Я, например, нахожу это весьма убедительным и поучительным.

Итак, «рациональные» объяснения — это разновидность риторики и убеждения. Они апеллируют к общепринятым аксиомам и последовательному развитию «соотношений» и симметрий, мало чем отличающихся от геометрических теорем. Они могут сохранять, но заменять устные призывы к запоминанию, рифмам, эмоциям, авторитету. Они могут быть дедуктивными или индуктивными, фактическими или нет. Но они должны быть пропорционально связаны внутри подразумеваемого целого, такого как «вселенная», как в наглядной демонстрации теоремы Пифагора, очерченной на песке.

рациональное объяснение в предложении

Эти примеры взяты из корпусов и из источников в Интернете. Любые мнения в примерах не отражают мнение редакторов Cambridge Dictionary, Cambridge University Press или его лицензиаров.

Существует рациональное объяснение феномена «экономического чуда».

Эта книга очень интересная, четко написана и организована; он бросает вызов рациональному объяснению конфликта и пробуждает новые мысли и отношения.

Тем не менее, суть шутки в том, что люди, будучи рациональными, ищут полностью рациональное объяснение .

Как это ни парадоксально, интерес к паранормальным явлениям увеличивался, даже когда научная методология все больше обещала рациональное объяснение физического мира.

В этой области реалисты и инструменталисты также полемизируют по поводу природы рационального объяснения .

Континент настолько отстал от других развивающихся регионов с точки зрения показателей развития, что зияющий разрыв иногда, кажется, не поддается рациональному объяснению .

Опять же, изменение этой точки зрения должно потребовать рационального объяснения .

Я сомневаюсь, что существует рациональное объяснение в международных терминах.

Никакого рационального объяснения такого поведения не найдено.

Эти люди вполне могут иметь изменчивый список ошибок суждения, для которых единственное рациональное, , объяснение, — это скрытая приверженность другому делу.

Никакого надлежащего или рационального объяснения для этого решения не последовало.

Это не отговорка; это рациональное объяснение положения, которое может возникнуть через пять или десять лет.

Это раздел, в котором есть место для небольшого рационального объяснения .

Может быть какое-то рациональное объяснение его отсутствия.

За прошедшие годы был отмечен ужасный рекорд сбоев и задержек, обычно не сопровождаемый рациональными объяснениями в то время.

Кажется, что не существует рационального объяснения для этой цифры.

Это единственное рациональное объяснение появления слов здесь.

Я бросаю вызов любому, кто придумал бы рациональное объяснение для сегодняшних слушаний.

Эти примеры взяты из корпусов и из источников в Интернете. Любые мнения в примерах не отражают мнение редакторов Cambridge Dictionary, Cambridge University Press или его лицензиаров.

Итак, что вообще означает «рациональное»?

Комментарии и письма по электронной почте о проекте «After Thought» за неделю напомнили мне, что слова «рациональное» и «иррациональное» нельзя употреблять вольно.Разговор о предмете рискует попасть в то, что историк Дэвид Хакетт Фишер называет «ошибкой двусмысленности» — когда «термин используется в двух или более смыслах в рамках одного аргумента, так что вывод, кажется, следует, когда на самом деле это не так. . » Прежде чем этот проект сможет продолжиться, нам нужно будет уточнить различные варианты использования слова «рациональный».


Насколько я понимаю, когда люди обсуждают «рациональность», они могут иметь в виду любое из пяти различных понятий.

1.Рациональное в смысле объяснимого: когда мы говорим, что что-то имеет «рациональное объяснение», например, мы имеем в виду просто, что причины имеют следствия, что логика работает и что мир действует в соответствии с законами, которые мы можем различить. Если бы мир не подчинялся физическим законам — если бы точка замерзания воды была другой на следующей неделе и если бы эволюция не проводилась по средам, — тогда мы не смогли бы обнаружить никаких причин, скрытых под поверхностью, и временных обстоятельств. Так что мы не могли ничего объяснить.Таким образом, разговор на эту тему предполагает, что это значение слова «рациональное» не оспаривается.

Пострационалисты не могут и не отрицают, что Вселенная действует согласно физическим законам. Но они отрицают, что люди используют эти законы для преодоления врожденных предубеждений. Например, законы вероятности довольно ясны: покупка лотерейных билетов близка к тому, чтобы просто вынуть деньги из кармана и поджечь их. Но знать это и владеть им — использовать знание для управления собственным поведением, опираясь на чистую силу своего сознательного разума — это две разные вещи.

2 Рациональное в смысле объективно оптимальное по логике. Предположим, вы решили отказаться от еды надолго. По какой-то причине вы могли подумать, что это имеет смысл. Если уж на то пошло, вы можете быть частью сообщества аскетов, которые поддерживают вас и разделяют ваше мнение. Однако существует хороший аргумент в пользу того, что вы ошибаетесь в некотором объективном смысле, что лучший выбор согласуется с разумом и что он предполагает не умирать от голода. В этом случае мы говорим, что «разумный поступок» существует независимо от того, действительно ли какой-либо реальный человек решает это сделать.

Интересно, что это чувство рациональности очень важно для бихевиористских экономистов — именно тех ученых, которые утверждают, что разум не управляет нашими ментальными корнями. В конце концов, аргумент в пользу поведенческой экономики сводится к следующему: «Разумнее всего избегать ожирения, за исключением выхода на пенсию, избегать риска заражения половым заболеванием, покупать разумную машину и т. Д., Но, эй , это не то, что люди делают «. Как они, , узнают, что «что делать рационально»? Потому что они полагаются на «рациональное» в том смысле, который я здесь описываю.

3 Рационально, например, «это имеет смысл, но не для отдельного человека». Давайте возьмем пример с голодными вами, участвующими в голодании. Предположим, что ваше умерщвление от голода — это ключевой акт в процессе свержения ужасной диктатуры (недалекой — арабское восстание в этом году началось с самосожжения одного человека). Тогда ваша жертва была бы иррациональной для вас как личности, но разумным шагом для вашей политической партии. Сколько участников голодовки рискнули умереть и считали, что их решения основаны на здравой, неизбежной логике? Если уж на то пошло, сколько солдат погибло из-за того, что для армии в целом было рационально пожертвовать несколькими бойцами в одном месте?

Многие биологи-эволюционисты используют этот вид рациональности для объяснения человеческого поведения.Утверждается, что солдаты, которые жертвуют своими жизнями ради армии, повышают престиж своих семей, тем самым помогая родственникам обзавестись товарищами и ресурсами; или они делают это, потому что это увеличивает вероятность того, что другие сделают то же самое со своими родственниками; или они делают это потому, что культура обманула их гены, заставив их действовать так, как будто их сограждане на самом деле являются кузенами. Я агностически отношусь к этим различным идеям, но хочу отметить, что у них общего: они говорят, что действия являются рациональными для ваших генов , даже если они кажутся вам бессмысленными.Когда «рациональный» используется в этом смысле, это утверждение, что человеческий выбор логичен на каком-то уровне анализа, отличном от индивидуального. Это чувство «рационального» переместило центр разума из вашего разума на другой уровень.

4 Рационально в смысле корысти. Я считаю эту концепцию зеркальным отражением вышеизложенного. Вместо того, чтобы опускать локус разума до генетического уровня или до национального уровня, эта концепция настаивает, a priori , что только то, что приносит пользу индивиду, считается рациональным выбором.Как таковой, он не увлекает историков, политологов, специалистов по этике или биологов.

Кого это действительно увлекает, так это экономистов. Насколько я могу судить, представление о том, что рациональное должно равняться корысти, закреплено в экономической теории. Здесь он служит для защиты не общей модели человеческого разума, а теории работы рынков. Предполагается, что они эффективны при распределении товаров и услуг, потому что все участники, каждый, преследуя свои интересы, коллективно находят истинную ценность товаров и услуг.Скептическое отношение к этой идее не обязательно заставляет вас скептически относиться к любому другому значению слова «рациональное».

5 Наконец, у нас есть «рациональное» в том смысле, в котором оно обычно используется в обычном разговоре: вопреки врожденным предубеждениям и интуиции. Это значение, которое мы имеем в виду, образуя такие образы, как «мое сердце говорит мне взять работу, но моя голова говорит« нет »». Это синоним овладения собой, основанный на фактах и ​​доказательствах, а не на магических чарах.

Конечно, эти разные смыслы «рационального» не обязательно противоречат друг другу.В этом отрывке из «Исследования счастья и анализа рентабельности» (pdf) профессора права Мэтью Адлер и Эрик Познер фактически используют все пять значений в своем определении человеческого благополучия: «индивидуальное благополучие», — пишут они. «состоит из тех вещей, которые люди [Rational-4], обладая полной информацией и размышляя рационально [Rational-5], размышляя о перспективах жизни различной жизнью, сходятся [Rational-2] в своекорыстном предпочтении [Rational-3]. »

Но если рациональность может означать комбинацию пяти упомянутых мною чувств, то не имеет .Вместо этого Смысл 3 может означать другой выбор, чем тот, который вы получили бы со Смыслом 5 (ваши гены могут хотеть, чтобы вы пожертвовали своей жизнью по их рациональным причинам, но вы могли бы справиться с этим импульсом и вместо этого убежать к черту). Значение 4 определенно противоречит значению 2 в опыте многих людей.

В любом случае любое обсуждение того, насколько люди рациональны или нет, остановится, если участники не придут к соглашению о том, какой тип «рациональности» они обсуждают.

Иллюстрация: Часть Энгра «Эдип и Сфинкс».Источник: Викимедиа.

Примеры из практики и модель Хемпеля-Драйя на JSTOR

Информация о журнале

History and Theory — ведущий международный журнал в этой области.
теории и философии истории. Основанная в 1960 г., история и теория
публикует статьи, обзорные очерки и аннотации книг, в основном в этих
области: критическая философия истории, причина, объяснение, интерпретация, объективность;
умозрительная философия истории, сравнительная и глобальная история; историография,
теоретические аспекты дебатов историков; история историографии, теория
и практика прошлых историков и философов истории; историческая методология,
экспертиза текстов и других доказательств, нарративизм, стилистика; критическая теория,
Марксизм, деконструкция, гендерная теория, психоанализ; время и культура, концепции
человечества во времени; смежные дисциплины, взаимодействие между историей и
естественные и социальные науки, гуманитарные науки и психология.JSTOR предоставляет цифровой архив печатной версии Истории и
Теория. Электронная версия истории и теории
доступно на http://www.interscience.wiley.com.
Авторизованные пользователи могут иметь доступ к полному тексту статей на этом сайте.

Информация для издателя

Wiley — глобальный поставщик решений для рабочих процессов с поддержкой контента в областях научных, технических, медицинских и научных исследований; профессиональное развитие; и образование.Наши основные направления деятельности выпускают научные, технические, медицинские и научные журналы, справочники, книги, услуги баз данных и рекламу; профессиональные книги, продукты по подписке, услуги по сертификации и обучению и онлайн-приложения; образовательный контент и услуги, включая интегрированные онлайн-ресурсы для преподавания и обучения для студентов и аспирантов, а также для учащихся на протяжении всей жизни. Основанная в 1807 году компания John Wiley & Sons, Inc. уже более 200 лет является ценным источником информации и понимания, помогая людям во всем мире удовлетворять свои потребности и воплощать в жизнь их чаяния.Wiley опубликовал работы более 450 лауреатов Нобелевской премии во всех категориях: литература, экономика, физиология и медицина, физика, химия и мир.

Wiley поддерживает партнерские отношения со многими ведущими мировыми обществами и ежегодно издает более 1500 рецензируемых журналов и более 1500 новых книг в печатном виде и в Интернете, а также базы данных, основные справочные материалы и лабораторные протоколы по предметам STMS. Благодаря растущему предложению открытого доступа, Wiley стремится к максимально широкому распространению и доступу к публикуемому контенту, а также поддерживает все устойчивые модели доступа.Наша онлайн-платформа, Wiley Online Library (wileyonlinelibrary.com), является одной из самых обширных в мире междисциплинарных коллекций онлайн-ресурсов, охватывающих жизнь, здоровье, социальные и физические науки и гуманитарные науки.

Определение теории рационального выбора

Что такое теория рационального выбора?

Теория рационального выбора утверждает, что люди используют рациональные расчеты, чтобы делать рациональный выбор и достигать результатов, соответствующих их личным целям.Эти результаты также связаны с максимизацией личных интересов человека. Ожидается, что использование теории рационального выбора приведет к результатам, которые принесут людям наибольшую пользу и удовлетворение, учитывая ограниченный выбор, который у них есть.

Ключевые выводы

  • Теория рационального выбора утверждает, что люди полагаются на рациональные расчеты, чтобы сделать рациональный выбор, который приводит к результатам, соответствующим их собственным интересам.
  • Теория рационального выбора часто ассоциируется с концепциями рациональных субъектов, личных интересов и невидимой руки.
  • Многие экономисты считают, что факторы, связанные с теорией рационального выбора, полезны для экономики в целом.
  • Адам Смит был одним из первых экономистов, разработавших основные принципы теории рационального выбора.
  • Многие экономисты оспаривают достоверность теории рационального выбора и теории невидимой руки.

Понимание теории рационального выбора

Многие основные экономические предположения и теории основаны на теории рационального выбора.Теория рационального выбора связана с концепциями рациональных субъектов, эгоизма и невидимой руки.

Теория рационального выбора основана на предположении об участии рациональных субъектов. Рациональные субъекты — это люди в экономике, которые делают рациональный выбор на основе расчетов и доступной им информации. Рациональные акторы составляют основу теории рационального выбора. Теория рационального выбора предполагает, что индивиды или рациональные субъекты стараются активно максимизировать свое преимущество в любой ситуации и, следовательно, последовательно пытаются минимизировать свои потери.

Экономисты могут использовать это предположение о рациональности в рамках более широких исследований, стремящихся понять определенные модели поведения общества в целом.

Личная выгода и невидимая рука

Адам Смит был одним из первых экономистов, разработавших основные принципы теории рационального выбора. Смит подробно остановился на своих исследованиях эгоизма и теории невидимой руки в своей книге «Исследование природы и причин богатства народов», опубликованной в 1776 году.

Сама невидимая рука является метафорой невидимых сил, влияющих на свободную рыночную экономику. В первую очередь теория невидимой руки предполагает личный интерес. И эта теория, и дальнейшие разработки теории рационального выбора опровергают любые негативные заблуждения, связанные с личными интересами. Вместо этого эти концепции предполагают, что рациональные субъекты, действующие с учетом собственных интересов, могут фактически создать выгоды для экономики в целом.

Согласно теории невидимой руки, люди, движимые корыстными интересами и рациональностью, будут принимать решения, которые приведут к положительным результатам для экономики в целом.Благодаря свободе производства и потребления соблюдаются интересы общества. Постоянное взаимодействие отдельных факторов давления на рыночный спрос и предложение вызывает естественное движение цен и торговый поток. Экономисты, которые верят в теорию невидимой руки, лоббируют меньшее вмешательство государства и больше возможностей свободного рынка для обмена.

Преимущества и недостатки теории рационального выбора

Многие экономисты оспаривают достоверность теории рационального выбора и теории невидимой руки.Несогласные отмечают, что люди не всегда принимают рациональные решения, максимизирующие полезность. Область поведенческой экономики — это недавнее вмешательство в проблему объяснения экономических процессов принятия решений отдельными лицами и учреждениями.

Поведенческая экономика пытается объяснить — с психологической точки зрения — почему отдельные субъекты иногда принимают иррациональные решения и почему и как их поведение не всегда соответствует предсказаниям экономических моделей.Критики теории рационального выбора говорят, что, конечно, в идеальном мире люди всегда будут принимать оптимальные решения, которые принесут им наибольшую пользу и удовлетворение. Однако мы не живем в идеальном мире; на самом деле людьми часто движут эмоции и внешние факторы.

Нобелевский лауреат Герберт Саймон, который отверг предположение о совершенной рациональности в господствующей экономической теории, вместо этого предложил теорию ограниченной рациональности. Эта теория гласит, что люди не всегда могут получить всю информацию, которая им нужна, чтобы принять наилучшее возможное решение.Саймон утверждал, что знание всех альтернатив или всех последствий, вытекающих из каждой альтернативы, реально невозможно для большинства решений, принимаемых людьми.

Точно так же экономист Ричард Талер указал на дальнейшие ограничения предположения о том, что люди действуют как рациональные субъекты. Идея умственного учета Талера показывает, что люди придают большее значение одним долларам, чем другим, даже если все доллары имеют одинаковую ценность. Они могут поехать в другой магазин, чтобы сэкономить 10 долларов на покупке на 20 долларов, но они не поедут в другой магазин, чтобы сэкономить 10 долларов на покупке на 1000 долларов.

Как и все теории, одно из преимуществ теории рационального выбора состоит в том, что она может быть полезна при объяснении индивидуального и коллективного поведения. Все теории пытаются придать смысл тому, что мы наблюдаем в мире. Теория рационального выбора может объяснить, почему люди, группы и общество в целом делают определенный выбор, исходя из конкретных затрат и вознаграждений.

Теория рационального выбора также помогает объяснить поведение, которое кажется иррациональным. Поскольку центральная посылка теории рационального выбора состоит в том, что любое поведение рационально, любое действие можно тщательно исследовать на предмет лежащих в его основе рациональных мотиваций.

Плюсы теории рационального выбора

  • Полезно для объяснения индивидуального и коллективного поведения

  • Все теории пытаются придать смысл вещам, которые мы наблюдаем в мире.

  • Может помочь объяснить поведение, которое кажется иррациональным

Минусы теории рационального выбора

  • Люди не всегда принимают рациональные решения.

  • На самом деле людьми часто движут нерациональные внешние факторы, например, эмоции.

  • Люди не имеют идеального доступа к информации, которая им необходима для того, чтобы каждый раз принимать наиболее рациональные решения.

  • Люди ценят одни доллары больше, чем другие.

Примеры теории рационального выбора

Согласно теории рационального выбора, рациональные инвесторы — это те инвесторы, которые быстро купят любые акции по слишком низкой цене и продадут в шорт любые акции по слишком высокой цене.

Примером рационального потребителя может быть человек, выбирающий между двумя автомобилями.Автомобиль B дешевле, чем автомобиль A, поэтому потребитель покупает автомобиль B.

Хотя теория рационального выбора логична и проста для понимания, в реальном мире ей часто противоречат. Например, политические фракции, поддержавшие голосование за Брексит, состоявшееся 24 июня 2016 года, использовали рекламные кампании, основанные на эмоциях, а не на рациональном анализе. Эти кампании привели к полушокирующему и неожиданному результату голосования — Великобритания официально решила выйти из Европейского Союза.Финансовые рынки отреагировали тем же шоком, резко увеличив краткосрочную волатильность, измеряемую индексом волатильности CBOE (VIX).

Рациональное поведение может не включать получение максимальной денежной или материальной выгоды; выгода от конкретного выбора может быть чисто эмоциональной или неденежной. Например, хотя для руководителя, вероятно, более выгодно с финансовой точки зрения остаться в компании, чем брать отпуск, чтобы ухаживать за своим новорожденным ребенком, для них по-прежнему считается рациональным брать отпуск, если они чувствуют, что выгода времени, проведенного с их ребенком, перевешивает полезность получаемой зарплаты.

Часто задаваемые вопросы по теории рационального выбора

Что такое теория рационального выбора?

Ключевой посылкой теории рационального выбора является то, что люди не выбирают продукты с полки случайным образом. Скорее, они используют логический процесс принятия решений, который учитывает затраты и выгоды различных вариантов, сравнивая их друг с другом.

Кто основал теорию рационального выбора?

Адама Смита, который в середине 1770-х годов предложил идею «невидимой руки», двигающей рыночную экономику, обычно считают отцом теории рационального выбора.Смит обсуждает теорию невидимой руки в своей книге «Исследование природы и причин богатства народов», опубликованной в 1776 году.

Каковы основные цели теории рационального выбора?

Основная цель теории рационального выбора — объяснить, почему отдельные лица и более крупные группы делают определенный выбор, исходя из конкретных затрат и вознаграждений. Согласно теории рационального выбора, люди используют свои личные интересы, чтобы сделать выбор, который принесет им наибольшую пользу.Люди взвешивают свои варианты и делают выбор, который, по их мнению, будет им лучше всего.

Что такое теория рационального выбора в международных отношениях?

Государства, межправительственные организации, неправительственные организации и транснациональные корпорации — все это люди. Чтобы понять действия этих сущностей, мы должны понять поведение людей, которые ими управляют. Теория рационального выбора помогает объяснить, как руководители и другие важные лица, принимающие решения в организациях и учреждениях, принимают решения.Теория рационального выбора также может пытаться предсказать будущие действия этих акторов.

Каковы сильные стороны теории рационального выбора?

Одна из сильных сторон теории рационального выбора — универсальность ее применения. Его можно применить ко многим различным дисциплинам и областям обучения. Он также делает разумные предположения и убедительную логику. Теория также побуждает людей принимать разумные экономические решения. Принимая разумные экономические решения, человек может приобрести больше инструментов, которые позволят ему в дальнейшем максимизировать свои предпочтения.

Итог

Большинство классических экономических теорий основано на предположениях теории рационального выбора: люди делают выбор, который приводит к оптимальному уровню выгоды или полезности для них. Кроме того, люди предпочтут действовать, которые приносят им пользу, а не действиям, которые являются нейтральными или наносят им вред. Хотя существует много критики теории рационального выбора — потому что люди эмоциональны и легко отвлекаются и, следовательно, их поведение не всегда соответствует предсказаниям экономических моделей — она ​​по-прежнему широко применяется в различных академических дисциплинах и областях обучения.

Перейти к основному содержанию

Поиск